На сей раз за руль садится Железный, Антон рядом, а Ражден с Лизико устраиваются сзади, поскольку "так будет лучше для Лизико", которой нужен покой. В самом деле, она безвольно уронила голову на грудь Раждена, и ничто в ней не напоминает недавнюю бурю. Ражден, играя желваками, хмуро уставился вперед. В машине тишина. Разве что всхлипнет Лизико, как наплакавшееся дитя. Она не спит, просто не может раскрыть глаз и не очень-то хочет. "Все будет хорошо", - повторяет свекор и осторожно целует ее в темя.
Все молчат до самого Тбилиси. Возвращение домой не вносит оживления. Молча, в полном унынии ужинают и понуро разбредаются по комнатам. В доме, как в пути, как повсюду, полно мошкары. Загустевший от нее воздух вспучивается, колеблется, мерцает. Фефе, похоже, всеми способами сражалась с ней, но в конце концов сдалась...
Ражден пытался обмануть жену, прикидываясь спящим, но ему было не до сна. Он лежал с закрытыми глазами, и даже назойливая щекотка роящейся во тьме мошкары не могла отогнать видения, сводящего с ума, мучительного, как вывихнутый сустав, застуженный нерв или же больной зуб. Никто и ничто не могло удержать его более от намерения, прежде всего показавшего, насколько неясным да и просто неверным было сложившееся у него представление о счастье. В его жизни хватало утех и удовольствий, охотно предоставляемых разными стюардессами, официантками, гостиничными администраторшами и комсомольскими активистками, но теперь все они показались слишком доступными, примитивными, грубыми. То, что он чувствовал сейчас, не имело с прежним ничего общего. Его существо переполняло предчувствие неизбежного праздника, праздника, которого ждешь, к которому готовишься с нетерпением ребенка и предусмотрительностью зрелого мужчины... Вдруг оказалось, что он всю жизнь ждал этого дня, этого не выразимого словами волнения, ради него продвигался по скользкой тропе служебной карьеры, прибирал к рукам все, что подворачивалось, не останавливался ни перед чем... Ради этого менял привычки, облик, убеждения, терпел Фефе, угождал начальству и тиранил подчиненных... Все ради того, чтобы однажды жарким летом, средь дачной духоты и суеты вдруг прозреть и увидеть то, на что люди запрещают себе смотреть, в крайнем случае, выкалывают глаза. А он прозрел. Это ли не чудо! И не для того только, чтобы увидеть набухшие соски юной невестки, но и свою истинную суть и природу! Теперь-то он знает, кто такой и для чего явлен на свет. Сегодня он открыл свое будущее, которого, по мнению умника сына, вообще не существует: в мире, где для него (если спросить Антона) не осталось места, обрел свое предназначение и понял, что оно в растлении невестки... Теперь пусть хоть покойный отец встает из могилы, чтобы отговорить, он рассмеется ему в лицо, ибо отец - человек прошлого и, скорей всего, не поймет, что стремление сына не противоречит их великому делу. Напротив, господин мой отец, мой старший товарищ!.. Но даже если забыть про все это, закрыть глаза, он только из гордости, из мужской чести обязан, не колеблясь, принять то, что предлагает ему Лизико. Ее бессмысленный побег, лазанье в колючих дебрях и слезы взахлеб только подтверждают это. Погонится или нет? Догонит или нет? Захотела, чтобы он, именно он догнал - ради возможности весь оставшийся путь продремать у него на груди... Ах, стервочка!.. Ражден, конечно, возьмет то, что ему предлагают. Будьте уверены! Даже если восставший из гроба отец в мотоциклетных крагах и зеленых очках всадит ему пулю в затылок... Пьяный от запаха Лизико и своих фантазий, он не видит, какой страшный грех, какое преступление готовится совершить против невестки, не говоря уж о сыне, которого вообще не берет в расчет, как грузинские власти не берут в расчет партию его сына - ничтожного и бесперспективного противника. Ражден готов убедить всех в том, что превосходит соперника по всем статьям - внешностью, влиянием, состоянием, известностью; и никто не докажет ему, что это не так, точнее - что не это главное в отношениях отца с сыном - ни мертвый отец, ни живой сын...
Как свойственно великим грешникам, Ражден обосновывал и оправдывал свое преступное намерение, исходя исключительно из собственных побуждений; так продолжалось до тех пор, пока его кроткая бессловесная жена не повернулась к нему в постели и не спросила с тревогой: "Что с тобой? Что-нибудь случилось?". И, словно только того и ждал, как из засады, набросился на супругу, спутницу жизни, делящую с ним заботы и тревоги, знающую все его слабости, язвы, болячки и заботливо врачующую их; лихорадочно разорвал влажную от пота ночную рубашку, роняя слюну, как одержимый обсосал, искусал шею, грудь, живот, ляжки и без чувств, хрипя, как с перерезанным горлом, изошел, истек, истаял в непостижимом, бездонном, вечном женском лоне...
Фефе не столько удивила, сколько напугала неистовая страсть мужа. Притихшая, не в силах сдержать дрожь, она лежала за его спиной, слушала его храп и всем существом сознавала, что не имела ни малейшего отношения к тому, что только что произошло. Телом чувствовала, что замещает в объятиях мужа другую женщину. Быть женой, в сущности, означает замещать другую (других); Фефе и прежде частенько доводилось сознавать свою незавидную роль, но на этот раз чувство было несравненно сильней и оскорбительней. Не считаясь с ее желанием, не спрашивая согласия, ее принудили исполнить чужую роль. Хотя, как уже было сказано, ничего необычного или непривычного в этом для нее не было. Просто сами их отношения были необычными, и не только сейчас, в эту ночь, а всегда, с самого начала; с тех пор, как Ражден утолил юношескую похоть - в темном кутке, у стены, неловко и торопливо, - с тех пор в их постели не равный сходился с равным, если угодно, не самец крыл самку, а большой и значительный в очередной раз подчинял маленькую и беззащитную, что изначально делало недостижимыми желанные или хотя бы сносные отношения. Однако Фефе сознательно предпочла безропотное рабство под пятою мужа исполнению немногословного завета свекрови ("Его... Их всех..."). Не потому, что не любила или не уважала свекровь, а ради памяти покойного отца, который до последнего вздоха верил, что обожаемая дочь выйдет замуж если не за сказочного принца, то за исключительного, "большого" человека (вторую дочь ее младшую сестренку, в полугодовалом возрасте задушила скоротечная скарлатина), и ни на чем не основанная, но несокрушимая вера давала силы цепляться за жизнь, он не мог отказаться, как голодный пес не в силах отказаться от кости, обглоданной другими собаками. Хмельной от эйфории, возбуждаемой голодом и постоянным предощущением чуда, он не спешил покидать этот мир, уверенный, что необыкновенный жених запаздывает только потому, что любимица дочь слишком юна. "Расти быстрей, негодница! - ворчал он. - Мочи нету ждать больше!" Его подбитые башмаки, доставшиеся от умершего в Тбилиси японского военнопленного, одинаково скользили как на асфальте, так и на снегу. На их скрежещуще-цокающий звук из дворов с лаем выбегали разъяренные собаки, словно наконец-то нашли главного виновника - того, кто нарушает покой в этом мире. Фефе тоже во многом винила отца, прежде всего в смерти матери и маленькой сестренки, но не смела об этом сказать. Они оба избегали открытости, и если один без устали вслух мечтал, растравляя душу себе и всем вокруг, то другая молчала, упрямо и непреклонно, не только по малолетству, но по причине серьезного и совсем не детского страха, что рассерженный отец в сердцах может убить и ее. И все-таки одиночеству в подвале с пауками и крысами предпочитала общество мечтательного, болтливого отца. Впрочем, когда тот скоропостижно умер, бросила его, не задумываясь, и бежала не оглядываясь... Вернувшись с базара, она увидела отца нелепо свесившимся с тахты и сперва разозлилась (не мог дождаться!), потом испугалась (как его похороню?), сунула в коченеющие руки банку мацони - последнее, о чем он успел ее попросить, - и, словно спасаясь от огня, выбежала из подвала, где даже пауки и крысы смеялись над ними. Они и впрямь давали повод для насмешек, настолько были не приспособлены к жизни, слабые, никчемные, безрукие, вот и умирали беспомощно, друг за дружкой... И тогда последняя представительница горе-семейства (Фефе) отреклась, перечеркнула память об остальных, уже умерших, - даже не знает, кто где похоронен. Впрочем, она помогала отцу хоронить младшую сестру, но сама в ту пору была кроха, и теперь не найдет ни кладбища, ни тем более могилы. Не знает и никогда не знала, где лежат отец и мать. Тело матери отец оставил в больничном морге, а от отца она убежала сама, поскольку все равно не смогла бы его похоронить. Без нее нашлось кому это сделать; может статься, что измученные запахом соседи зарыли его где-нибудь, как бездомную собаку... Потому-то Фефе терпела все и готова была терпеть до конца, чтобы хотя бы в смерти не обмануть обманутого жизнью отца и, чего бы это ни стоило, до конца своих дней остаться женой сильного, влиятельного, "большого" человека, того самого необыкновенного жениха, о котором мечтал отец. Но как бы она ни обманывала себя, она была так же несчастна, как отец, даже больше, поскольку в отличие от отца боялась не столько ударов судьбы, сколько тех редких, мимолетных мгновений счастья, которые нежданно вспыхивали в ней, как лампочки длинного железнодорожного туннеля, на мгновение выхватывали ее из тьмы, чтобы тут же погрузить в еще более непроглядный мрак...