Улита едет – когда-то будет. Пусть, пусть.
А Ромберг всем отвечал «да». И Гримм посчитал, что он легко всё исполнил: да – и да. Теперь остаётся вам, товарищи, обращаться за разрешением к своему Временному правительству.
Ах, спасибо! Ах, забыли перед вами шапочку снять! И потом век кланяться в ножки Луи Блану-Керенскому?
Все эти острые дни ужасно не хватало Радека-плута, телефоном вызвали его из давосской санатории, отдыхал, даже на русскую революцию сразу не ехал. Но уже по пути всё понял и придумал ещё один шаг отвлекающего зондирования: в Берне, через немецкого корреспондента.
Что ж, и тут был ответ от Ромберга, как и всем: да, да, конечно, всех желающих пропустим.
Но – не распахивалась германская граница, да и все желающие только узнать хотели, да посравнить, да спроситься Временного (слали телеграммы Керенскому), а так больше мялись.
Все согласны – и не начиналось ничто. Неуклюжи старинные дипломатические пути.
Не начиналось, пока тёмные крупные рыбы у самого дна не пройдут свой курс.
Пока Скларц не доложит в Берлине встречных предложений Ленина.
И германская Ставка не скажет окончательно: да.
И министерство иностранных дел не всполошится: уже так много публичных разговоров об этом возврате, уже князь Львов откровенно сказал швейцарскому посланнику, что быстрый отъезд эмигрантов из Швейцарии нежелателен. Так надо ж поспешить! – из-за кого же тянулось? – этот шанс для Германии не повторится!
И 18 марта, в субботу, Ромберг в Берне получил наконец распоряжение как можно быстрей сообщить Ленину, что его предложения об экстерриториальности приняты, не будет личного контроля и ограничительных условий.
В субботу – и «как можно быстрей»! Значит – не перемедливать лениво воскресенья. И, нарушая все законы осторожности, используя запасную крайнюю связь, германский посол стал вызванивать по телефонам, в Народном доме нашёл наконец социалиста-немца Пауля Леви: надо немедленно передать Ленину, что…
И ещё одним звонком был вызван Ульянов к соседнему телефону на Шпигельгассе – и шёл, волнуясь, что это Инесса.
А это был – ответ!!!
И вот когда – путь был открыт! Вот когда можно было назначать группе в 40 человек отъезд хоть через два дня, ровно сколько нужно товарищам уложить вещи, сдать книги, уладить денежные дела, съехаться из Женевы, Кларана, Берна, Люцерна, купить продуктов на дорогу, можно было ехать уже во вторник, а в ту субботу – на одну субботу позже, чем со Скларцем, – вмешаться в русскую революцию!
Но ещё во мраке тёмной затхлой лестницы, а потом в дневном мраке комнаты-камеры (с утра опять то крупный густой снег валил, то снег с дождём вперемежку), руки подхватывая к вырезам жилета, чтоб они не вырывались к действию прежде времени, и успокаиваемый пальтовой тяжестью старого засаленного пиджака, – Ленин заставил себя ни к кому не кидаться объявлять, но – подумать. Подумать. Подумать, бегая.
Потерять голову в поражении и в унынии не может твёрдый человек. Но потерять голову в успехе – легко, и это самая большая опасность для политика.
Всё открывалось – а воспользоваться и сейчас было нельзя: как потом объяснишь, через кого и как согласовано, что вдруг внезапно подали вагон одним ведущим большевикам – и уехали?
Ещё надо сделать несколько отвлекающих, ослепляющих шагов.
Никакого простора бегать ногам, и на улицу не выскочить в такую погоду (и давно забыты читальни), – и вся беготня ушла в огненные вихревые спирали, провинчивающиеся в мозгу.
Поездка – открыта, да, но – куда? Для задержки на финской границе? Или в тюрьму к Временному правительству? Можно представить, как там сейчас свистит шовинизм! По существующим мещанским представлениям – это ведь так называемая «измена родине». И даже тут, в Швейцарии, – меньшевики, эсеры, вся безхребетная эмигрантская сволочь, закричат об измене.
Нет!
Нет.
Н-н-нет…
(Кстати, пока Ганецкому: обращался к англичанам за пропуском, не дают!.. Пусть трезвонит.)
Удерживали бы обстоятельства, – но держать себя самого, уже свободного, рваться – и держать, до чего ж трудно!
Тут надо… тут надо…
Всё, что проплыло у дна тяжёлыми тёмными рыбами, теперь провести по поверхности беленькой парусной лодочкой.
Переговоры окончены? – теперь-то переговоры начать! Как будто сегодня начать их в первый раз!
И нет фигуры приличнее, чем доверчивый, безлукавый Платтен.
Готовить группу – само собой. Да список уже и есть.
(Инесса! Неужели и теперь не поедешь? Чудовищно! С нами – не поедешь? В Россию! – на праздник, на долгожданный? Останешься в этой гнили?..)
Сорок человек – уже не обвинишь в измене. По сорока человекам пятно расплылось – и нет. Конечно, можно бы прихватить и максималистов, и разных отдельных отчаянных, тогда б ещё безгрешней. Но… Лучше с собой чужих не брать, лишние свидетели в пути, лишние свидетели каждого шага, а мало ли будет что. Да и в чём тогда успеванье, если своими усильями, в своём вагоне провозить соперников, а в Питере с ними бороться? Нет! Всё до последнего момента – втайне, и день и час отъезда втайне.
Только переговоры – открытые.
Не имея согласия уже в кармане – такие переговоры нельзя начинать: а вдруг не удадутся, что за позор! Но с согласием в кармане – вот тут-то их и вести.
И: как нужна высокая организация во всяком пролетарском деле, в каждом шаге пролетарского дела, – так и в этой поездке. Жестокий обруч. Чтобы какое-нибудь дерьмо в сторону не вывернулось. Чтобы все заодно – и никто не уклонился, не сказал бы никто: а я не участвовал! а я не подозревал, в чём дело!
Поэтому – за подписью каждого. Как присяга, как клятва. Как разбойники целуют нож. Чтоб никто не отбился потом, не кинулся «разоблачать». Ответственность – самая серьёзная, и должны разделить все сорок.
(Неужели Инесса не поедет?..)
И уже – сидел, составлял такое обязательство. Уже набрасывал, на стуле у окна на коленях, в сумерках снежной вьюги, своим почерком косоугончивым, как в нáстиг за мыслями наискосок листа, в эти дни крупней обычного, так волновался, – набрасывал пункты, какие могли бы тут войти: я подтверждаю… что условия, предложенные германским посольством товарищу Платтену, мне были объявлены… и я подчинился им со всей политической ответственностью перед возможными последствиями…
И вдруг из коридора – приятно-резкий, насмешливый голос Радека. Приехал?! Ну, лучшего гостя и помощника не придумать сейчас! Карл, Карл, здравствуйте, раздевайтесь, ох, за воротник вам насыпалось. Да вы новость нашу – представляете?!
Короткий вопль, сверкающие зубы, не убираемые за верхней губой, кучерявый, с ореолом бакенбардов – смеющийся озорник Радек!
Ну-кось, ну-кось, давайте вместе составлять. Такие же твёрдые условия надо подготовить и для Ромберга.
– Вы – им – условия?
– Да. А что?
– Восхитительно!
Такая затея – как раз по Радеку. Он – и советует, он – и шутит, у него и находки и мысли предусмотрительные.
Только вот курить в этой комнате запрещено, сухую трубку сосёт. И… Э-э…
– Владимир Ильич! А как же будет со мной? Неужели вы меня способны не взять?
– Да почему ж не взять?
– Да ведь если мы пишем – «русские эмигранты», а я – австрийский подданный?
Ах ты, чёрт, австрийский подданный! Ах, чёрт! Привыкли как к своему, только для виду считается – польская партия. Но как же можно Радека не взять? Радека – и не взять!
У Радека выход готов: если будет Платтен с Ромбергом заключать письменный договор (а не будет письменный, так устно ещё легче попутать) – пропустить слово «русские», написать – «политэмигранты», а – о каких же ещё речь? Не додумаются немцы, подмахнут.
Вообще, в такой архиответственный момент, в таком наисерьёзнейшем деле недопустима игра, и германская Ставка – не из тех партнёров, с которыми шутят. Но для Радека – незаменимого, ни с кем не сравнимого, фонтана изобретений, острого, едкого, нахального Радека – пожалуй и попробовать?
– Но – согласится ли Платтен вести эти переговоры? И сам – ехать с нами?
– А больше – некому. Значит, согласится.
– А если – Мюнценберг? Потвёрже.
– Вилли? Да ведь он считается немецкий дезертир. Как же ему – с послом? И как через Германию?
– Всё-таки… – постукивал Радек черенком между зубами, – всё-таки Платтен – партийный секретарь, а какая-то поездка с эмигрантами? А тут начнёт мучиться, не будет ли вреда его Швейцарии?..
– А что – Швейцарии? Ей только лучше.
Нет, Ленин тут не сомневался. Перед Гриммом Платтен заминался, да, отступал, но в главном – пойдёт, раз увидит аргументы. Он – человек рабочий, пролетарская кость. О переговорах же с Парвусом он не знает и никогда не узнает.
А Радеку о Парвусе хоть рассказывай, не рассказывай, – всё понимает сам. Радек даже неприлично преклонён перед Парвусом: в бернских кабачках, по интернациональному долгу как бы ни обязан был его поносить – за отчаянный шаг к шовинистам, за богатство, за тёмные сделки, за нечестность, за дамские истории, – а сам со ртом разинутым, с набившейся пеной в углу губ, видно: ах и молодец! ах мне бы так!..