– Гражданин Агапов! Расскажите, как было дело.
Выступил Агапов, с приплюснутым спортсменским картузиком на голове. Сладко и виновато улыбаясь, он рассказал, как его грабили, всячески смягчая подробности, и прибавил, что злобы не имеет и просит простить обвиняемых.
Леонид обратился к болгарам:
– Вы, товарищи, имеете что-нибудь против гражданина Агапова?
Из толпы неохотно ответили:
– Что ж иметь… Дачник как дачник.
Леонид вызвал барышень Агаповых. Ася, с вспыхнувшими злобою красивыми глазами, указала на Мишку Глухаря:
– Вот этот взял у меня со стола золотые часики.
Агапов растерянными горящими глазами старался удержать дочь, но она нарочно не смотрела на него. Вдруг старик Глухарь резко спросил:
– А скажи, где твой брат?
Ася смутилась.
– Какой брат?
– Какой-ой!.. Не знаешь? Ну-ка, подумай!
– Мы о нем уж полгода не имеем вестей.
– Ишь ты как! Не имеешь! Ну, а я имею. Он в кадетах служил офицером.
– Это мы исследуем, – зловеще сказал Леонид и обратился к арестованным:
– Что вы скажете?
Парни в один голос ответили:
– Пьяны были, товарищ начальник! Ничего не помним. Мы думали, что Борька Матвеев по приказу действует.
Леонид сурово оглядел их.
– Вы этого не могли думать. Всем записавшимся в наш отряд я вчера вечером ясно сказал, что грабить мы не позволяем… Товарищи! – обратился он к своему отряду. – Наша красная рабоче-крестьянская армия – не белогвардейский сброд, в ней нет места бандиту, мы боремся для всемирной революции, а не для того, чтоб набивать себе карманы приятными разными вещицами. Эти люди вчера только вступили в ряды красной армии и первым же их шагом было идти грабить. Больше опозорить красную армию они не могли!
И как будто стальная молния пронизала напоенный солнцем воздух:
– Я предлагаю им наказание: расстрел!
Толпа глухо охнула. Арестованные побледнели и затряслись. Короткий стон выделился из гула. Глухариха с мертвенно-бледным лицом и закрытыми глазами валилась на руки соседок.
Леонид обратился к своему отряду:
– Как вы, товарищи?
– Расстрел! – пронеслось по рядам, и защелкали затворы винтовок.
Крестьянская толпа взволнованно гудела. Выделился голос:
– Не надо расстрела. Выпороть довольно…
– Выпороть! – подхватила толпа.
Леонид помолчал.
– Хорошо. Предлагаю пятьдесят розог…
– Много!
– Ну, двадцать пять. Больше разговаривать нечего… Товарищи, нарежьте розог!
Выступил Агапов.
– Прошу слова… Я бы предложил для светлого праздника совсем их простить. Они это сделали по несознательности, сами теперь жалеют, а мы на них зла не имеем.
Леонид резко оборвал его:
– Приговор уже произнесен!
Красноармейцы шли от огорода с нарезанными прутьями. Парни трясущимися руками стягивали через головы рубашки.
Со смутным чувством омерзения и торжества Катя то взглядывала, то отворачивалась. Белели спины, мелькали прутья, слышались мальчишеские жалобные вопли. Уляша, вытянув голову, жадно и удивленно смотрела через плечи мужиков. Нервно смеясь, Катя подошла к ней.
– Ну что, Уляша, большевизм, это – дачи грабить?
Уляша застенчиво улыбнулась и опустила глаза. Катя, сквозь стыд, сквозь гадливую дрожь душевную, упоенно торжествовала, – торжествовала широкою радостью освобождения от душевных запретов, радостью выхода на открывающуюся дорогу. И меж бараньих шапок и черных свит она опять видела белые спины в красных полосах, и вздрагивала от отвращения, и отворачивалась.
Громко раздался в тишине голос Леонида:
– Теперь вы будете отправлены на фронт, в передовую линию, и там, в боях за рабочее дело, искупите свою вину. Я верю, что скоро мы опять сможем назвать вас нашими товарищами… – А третьего мы все равно отыщем, и ему будет расстрел… Товарищи! – обратился он к толпе. – Мы сегодня уходим. Красная армия освободила вас от гнета ваших эксплуататоров, помещиков и хозяев. Стройте же новую, трудовую жизнь, справедливую и красивую!
Потом выступил Афанасий Ханов. Он говорил путанно, сбиваясь, но прекрасные черные глаза горели одушевлением, и Катя прочла в них блеск той же освобождающей радости, которая пылала в ее душе.
– Товарищи! Вы сейчас, значит, слышали, что вам объяснил товарищ Седой. И он говорил правильно… Теперь, понимаете, у нас трудовая власть и, конечно, Советы трудящих… Значит, ясно, мы должны организоваться и, конечно, устроить правильно большое дело… Чтобы не было у нас, понимаете, богатых эксплуататоров и бедных людей…
Катя шла домой коротким путем, через перевал, отделявший деревню от поселка. Открывалась с перевала голубая бухта, красивые мысы выбегали далеко в море. Белые дачи как будто замерли в ожидании надвигающегося вихря. Смущенно стояла изящная вилла Агаповых, потерявшая уверенную свою красоту. Кате вдруг вспомнилось:
Я трагедию жизни претворю в грезо-фарс…
Подведенные девичьи глаза, маленький креольчик и лиловый негр из Сан-Франциско… И грубая, мутно-бурлящая новая жизнь, чудовищною волною подлинных трагедий взмывшая над этой тихою, ароматно-гнилою заводью.
Толстый слой льда, оковывавший душу Кати, растрескался, и шел бурный ледоход, полный радостного шума и весеннего счастья самоосвобождения.
Около двух часов дня в автомобиле с красным флагом по шоссе пронеслись матросы. А в четвертом часу к Ивану Ильичу пришел худенький, впалогрудый почтальон с кумачным бантиком на груди, с огромной берданкой и передал приказ ревкома явиться к четырем часам в сельское правление.
– Зачем?
– Не знаю. Приказано собраться всем взрослым мужчинам из… – Он конфузливо улыбнулся: – из буржуазии. Кто не придет – на расстрел.
Иван Ильич захохотал.
– Вот так, вы меня возьмете и застрелите?
Почтальон виновато улыбнулся.
– Значит, и пожалуйте.
Катя пошла вместе с отцом. В сельском правлении собралось много дачников. Сидели неподвижно, с широко открытыми глазами, и изредка перекидывались словами. Были тут и ласково улыбающийся Агапов, и маленький, как будто из шаров составленный, владелец гостиницы Бубликов. В углу сидел семидесятилетний о. Воздвиженский, с темным лицом, и тяжело, с хрипом дышал. Афанасий Ханов, бледный и взволнованный, то входил в комнату, то выходил.
Иван Ильич спросил его:
– Чего это вы нас сюда согнали?
– Не знаю. Комендант Сычев приказал. Он сейчас приедет из Эски-Керыма.
Вошел артист Белозеров, с пышным красным бантом, с неподвижным и торжественным лицом. В руках у него была бумажка и карандаш. С ним вошел студент Вася Ханов, племянник Афанасия, красивый мальчик-болгарин с черными бровями.
Белозеров сел к закапанному чернилами столу.
– Граждане! Прошу вас поочередно подходить к столу, я должен всех вас переписать.
Иван Ильич громко спросил:
– А позвольте узнать, с кем мы имеем дело?
– Член ревкома, – коротко ответил Белозеров, не глядя на Ивана Ильича.
Всех переписали.
Прошел час, другой. Комендант не приезжал. Собранные покорно ждали. Только Иван Ильич возмущенно ходил большими шагами по комнате. Когда вошел Ханов, он сердито спросил:
– Послушайте, господин, долго вы нас тут будете держать?
Ханов сконфуженно пожал плечами.
– Пойду, еще позвоню по телефону.
Позвонил в Эски-Керым. Комендант-матрос ответил:
– Всем ждать! Приеду.
Солнце склонялось к горам. Местные парни с винтовками сидели у входа и курили. Никого из мужчин не выпускали. Катя вышла на крыльцо. На шоссе слабо пыхтел автомобиль, в нем сидел военный в суконном шлеме с красной звездой, бритый. Перед автомобилем, в почтительной позе, стоял Белозеров. Военный говорил:
– Белозеров, артист государственных театров? Как же, как же! Я вас слышал в Петрограде… А это что там за народ?
– Буржуев собрали, по приказу товарища коменданта.
– А-а! – зловеще протянул военный. – Ну, до свидания! Очень приятно таких людей встречать в наших рядах.
Он благосклонно протянул руку Белозерову. Автомобиль мягко сорвался и поплыл по шоссе. Белозеров пошел к крыльцу. Катя пристально смотрела на него. Белозеров поспешил согнать с лица остатки почтительно-радостной улыбки.
Еще час прошел. Звенел телефон в соседней комнате. Темнело. В правление вошли Ханов и Белозеров.
Белозеров, с серьезным и непроницаемым лицом, сказал:
– Граждане! Я должен объявить вам печальную весть… А впрочем – для многих может быть и радостную, – поправился он. – Вы тоже имеете возможность послужить делу революции. Вы отправляетесь на фронт рыть окопы для нашей доблестной красной армии.
Все молчали. Стало тихо. Слышно было только хрипящее дыхание о. Воздвиженского.