— Еще, ваше благородие, весь взвод недоволен пищей. За обедом не всем хватило мяса. Солдаты просят разрешить ходить довольствоваться домой. У многих здесь есть семьи, это их не стеснит.
— Я переговорю с командиром батальона, — устало сказал Харченко. Эти заботы о питании роты его тяготили. Довольствие людей ему не удавалось. Не было опытных артельщиков, кашеваров, хлебопеков, с раскладкой он никак не справлялся. Она казалась ему труднее таблицы логарифмов. Харченко сам чувствовал, что в этом отношении неблагополучно, роту обкрадывают неизвестные люди — артельщик, кашевар или те, кто приходит на кухню, но только у него никогда не хватало порций, щи были не наваристые, а каша — комком. Хозяйство не ладилось и, как помочь этому делу, он не знал. Теперь он смотрел на Коржикова и думал: «Почему ему обо всем этом докладывает Коржиков? Кто он такой? Взводный? Отделенный? Нет. Он говорил по полномочию солдат. Правильно это? Допустимо? С его точки зрения, гимназиста, с точки зрения Кнопа, студента-юриста, это было вполне допустимо, а как посмотрит штабс-капитан Савельев? Коржиков один из самых молодых солдат, разбитной парень, никогда, по заявлению Михайлова, не ночующий в казарме и страшный нахал. Почему он выбран? Да и выбран ли?»
— Еще, ваше благородие, товарищи заявляют, чтобы им разрешили ходить в кинематографы и в город до поздних часов.
— Этого я не могу разрешить, — сказал Харченко, — это запрещено уставом внутренней службы.
— Все одно ходят, — сказал Коржиков, — а устав внутренней службы самим начальством не соблюдается.
— Как так?
— Разве по уставу дозволено, чтобы люди, как свиньи, валялись на полу. Наше помещение рассчитано на сто двадцать коек, а нас помещено двести пятьдесят. Матрацы не всем выданы, одеял не хватает. На койках дневальных и караула спят чужие люди. По ночам ад кромешный в казарме. Продохнуть нельзя.
Харченко знал, что все это правда. Он несколько раз докладывал об этом Савельеву, но тот только безпомощно махал рукой. «Что я могу поделать, — говорил он, — когда у нас положено иметь всего четыре тысячи, а нам пригнали двенадцать. Куда я их дену? Кухонь не хватает. Я писал повсюду — ниоткуда нет ответа. До самого министра Поливанова доходил — только смеется. Так, мол, надо».
— Ступайте, Коржиков, — сказал Кноп, — поверьте, все, что можно, будет сделано. Вам надо идти на занятия.
В роте, несмотря на холодный, февральский день, было душно. Пахло кислыми испарениями ношеного белья и портянок. От сырых шинелей и сапог в казарме стоял туман. Она гудела сотнями голосов и не производила впечатления казармы солдат, но помещения рабочей артели.
Когда прапорщики вошли в нее, никто им не скомандовал «смирно». Только при их проходе солдаты сторонились и давали дорогу, и некоторые, но далеко не все, вставали. Это не коробило ни Харченко, ни Кнопа. Им непонятна была внешняя дисциплина, которая считалась старыми офицерами необходимо нужной. Солдаты отвечали им почтительно, не грубили, и это они считали вполне достаточным. В казарме кое-где были посторонние люди. Два молодых матроса сидели на койке, окруженные солдатами, подле была разложена карта военных действий, валялись газеты.
— Вы что же, господа? — спросил их Харченко.
— Мы к товарищам пришли, — отвечал матрос.
— Это ко мне, ваше благородие, — сказал мальчик-охотник, знакомый Кнопа.
Харченко ничего не сказал. Он посмотрел на солдат. С возбужденными покрасневшими лицами они, видимо, только что слушали что-то очень интересное. И тени не было на них той вялости, которая была на лицах полчаса назад, во время ученья.
Харченко и Кноп продолжали свой обход. В углу казармы среди солдат сидела сестра милосердия и с нею пожилой, прилично одетый штатский. На вопрос, что это за люди, бледный солдат сказал, что это сестра, которая его выходила в госпитале, пришла проведать его, а штатский — его отец. И опять Харченко молчал и не знал, как поступить. Улица лезла в казарму, а казарма выпирала на улицу, и ни Харченко, ни Кноп не знали, как сделать, чтобы не было ни того, ни другого.
Когда Харченко с Кнопом ушли в отдаленный угол казармы, матрос тщательно разложил карту и стал на ней показывать солдатам.
— Вот видите, товарищи, — говорил он, — наше расположение к ноябрю прошлого года. Мы, овладевши Львовом и Сенявой, подходили к Кракову. К Кракову подвезена была тяжелая артиллерия, и вот в это самое время в нашей крепости Брест происходит страшный взрыв тех самых снарядов, которые надо везти к Кракову.
— Что же это, товарищ, измена? — спросил молодой солдат, и серые злобные глаза его устремились на рассказчика.
— Да, товарищ, измена, — спокойно сказал матрос. Окружавшие матроса солдаты ахнули, и среди них наступило грозное тяжелое молчание.
— Куплены были, товарищи, те самые генералы и офицеры, которые должны были спешно везти снаряды к Кракову.
— Господа, значит, изменили, — со вздохом сказал солдат с серыми глазами.
— И вот, вместо осады Кракова, нам пришлось отходить. И тут оказалось, что у нас нет ни снарядов, ни патронов. Их спешно требуют, составляют экстренные поезда, а в это время по этому самому пути отдается приказ не пускать ни одного поезда, потому что Императрица едет в Могилев в Ставку.
— Это зачем же? — спросил солдат с темной молодою бородкою.
— Навестить, значит, супруга, соскучилась за им, — высказал свое предположение небольшой разбитной солдатик.
Матрос сделал маленькую выдержку в рассказе, переглянулся со своим спутником и тихо и печально сказал:
— Нет, товарищи, по приказу своего любовника Распутина, который получил на то указание от императора Вильгельма.
— Ах ты! — вздохом пронеслось по толпе.
— Что же, и он, значит, продался? — спросил опять солдат с синими глазами.
— Продался и он, — сказал матрос.
— Все продались, — загудели в солдатской толпе, — что же, товарищи, кровь проливать, ежели господа кровью этою самою крестьянскою торгуют.
— Война, товарищи, приобрела неожиданный оборот. Рабочие и немецкие крестьяне не хотят воевать, и они ждут, что русские рабочие и крестьяне протянут им руки. Война нужна генералам и офицерам, которые наживаются от нее и на вашей крови делают карьеру и поправляют свое благосостояние…
В другом углу казармы сестра милосердия раздавала солдатам сладкие пирожки и говорила медовым голосом:
— Кушайте, товарищи, на помин души солдатика, что помер вчера у меня на руках. Такой сердечный был солдатик, жалостливый. А что он рассказывал, просто ужас один. В сражении они были. Пули свищут, а офицер ему и приказывает — ложись впереди меня, укрывай меня от пуль. Так и укрылся солдатиком. Ужас просто. И офицер-то был пьяный-распьяный.
— Где только они водку достают! — злобно сказал черноусый бравый парень.
— Где? Господам все можно. Им запрета нет, на то господа! — сказал другой коренастый солдат с веснушчатым лицом без усов и без бороды.
Коржиков самодовольно похаживал по казарме, заложив руки в карманы. Он собирал компанию в кинематограф и предлагал неимеющим денег в долг без отдачи.
И только в середине казармы слышалось мерное жужжание, там сидел Михайлов и солдаты повторяли за ним то, что он, устремивши серые глаза в потолок, говорил с тупою настойчивостью:
— Присяга есть клятва перед Богом и перед святым Его Евангелием, служить честно и нелицемерно…
— Смиррна! Встать! — раздалась громкая команда вскочившего в двери унтер-офицера в щегольской новенькой шинели, перетянутой белым лакированным ремнем с тесаком. Это был помощник дежурного по батальону.
Все вскочили. Пожилой господин, сестра милосердия, оба матроса исчезли.
В казарму торопливыми шагами вошел офицер лет двадцати семи, в чистой солдатской шинели, сшитой из тонкого добротного сукна, в мирного покроя зимней фуражке с цветным околышем. Это был штабс-капитан Савельев, командир запасного батальона.
Он недавно женился и теперь смотрел на свою командировку для командования запасным батальоном, как на отдых, и появлялся в батальоне в двенадцатом часу, чтобы дать указания и творить суд и расправу. Остальное время он проводил вместе с молодою женою в вихре петроградских удовольствий, в визитах, раутах, обедах, бывал в театрах, кафе, концертах и входивших тогда в моду кабаре.
От всей его фигуры веяло молодечеством, гвардейской выправкой и изяществом. В его присутствии все подтягивались, головы драли кверху и смотрели весело и бодро, как учил Михайлов.
Дежурный по роте вырос как из-под земли и громко и отчетливо отрапортовал о том, что происшествий в роте не случалось.
— Здорово, молодцы! — весело крикнул Савельев. Громовой ответ загремел в спертом, тяжелом воздухе. Штабс-капитан поздоровался с Харченко и Кнопом и, сопровождаемый ими и Михайловым, пошел по роте.