Марта закрыла лицо руками и умолкла. Плечи ее нервно вздрагивали, грудь тяжело дышала. Мне было не менее тяжело от нахлынувших воспоминаний, и с языка сорвалось ревнивое слово:
— Разумеется, надо было бежать, если вы знали, что за этими кулисами водятся господа… вроде некоего г. Мальчевского!
Марта быстро подняла голову, и лицо ее приняло то неприятно-вызывающее выражение, которое я уловил при проходе ее товарки-хористки. Она, казалось, проникла в мою мысль и отрывисто спросила:
— Вы хотите знать, был ли это он… виновник всего остального? Извольте… Только сначала плесните мне пива… Полнее… не церемоньтесь, maman здесь нет… Она теперь там, в той стране, «откуда ни один еще доселе путник не вернулся…» помните, как вы бывало, декламировали у нас, в девятой линии… Теперь, как видите, я на другой линии… совсем на другой!.. — она осушила залпом стакан и продолжала. — Итак, это был некий господин Мальчевский. Я увлеклась безрассудно, как это только было возможно в те годы… Я потребовала от maman мою часть, рассорилась с ней, и мы удалились с ним туда… куда нас звал тот страусовский вальс… «Wo die Zitronen bluhen!..», сперва на Кавказ, потом в Крым. Мы бы заехали, вероятно, еще дальше, но мои финансы иссякли, а с ними и любовь моего кабальеро… Сначала я (Марта остановилась и кивнула мне, чтобы я наполнил ее стакан), сначала я верила ему, как богу, — верила и в его любовь, и в его имение в Уфимской губернии, и во многое прочее. Ну а потом, когда все обнаружилось, он мне просто остервенел… остервенел, как только может остервенеть постылый любовник… А каким он мне казался раньше элегантным, красивым, как говорят «distinguЙ» [8]. Ах, все они такие с виду, эти петербургские distinguЙs! Это, как распевают у нас в хору…
Шапокляк, глясе перчатки,
А в кармане — четвертак!
Она нервически рассмеялась, но тотчас же закашлялась сухим, нехорошим кашлем.
— Неказисто пою, а?.. Что делать, совсем голос пропал, потеряла… Это еще с прошлой весны, как я больна была… Да что голос, бог с ним — веру потеряла… в жизнь веру потеряла!.. А раз вера подорвана — все равно куда идти… с кем… вся жизнь начинает казаться какой-то сумасбродной сказкой!
Все это Марта, проговорила точно в бреду, скороговоркой, с глазами, устремленными в одну точку, куда-то в угол. Она машинально налила себе третий стакан, выпила и продолжала вполголоса, видимо утомленная:
— Разрыв произошел в Киеве… Он уехал, а я осталась одна, без всяких средств, не имея никого знакомых… Вот тут-то у меня и явилась мысль об оперетке… а с ней и другие проклятые мысли… Вы знаете, когда maman передали афишу с моим именем, так она, говорят, всю ночь проплакала. Бог знает, впрочем, кого она оплакивала — меня или свое генеральство… вернее всего, что последнее! Так или иначе, но я сделалась опереточной певицей… Сначала пела в Киеве, — потом перешла в Москву… была одно время звездой в некотором роде… Имела толпу поклонников и, среди нее, знакомого вам московского доктора.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову.
— Неужели, же доктор оказался таким же негодяем, как этот ваш… Мальчевский?
— Нет, доктор был хороший человек, только ужасно мнительный и ревнивый… Этим за кулисами воспользовались и стали бомбардировать его анонимными письмами…
— И он поверил?
— Отчего же было ему и не поверить, если я уже раз оступилась!.. Не он первый, не он последний… Хуже всего было то, что я вскоре затем захворала. Антрепренеру это было, разумеется, не на руку и меня рассчитали… ну, вот как прислугу рассчитывают… когда она более не нужна… Куда мне было деться. Maman умерла, среди «театральных» я не сумела найти себе друзей, прежние светские знакомые давно от меня отвернулись… Пришлось волей-неволей попытать счастья в кафе-шантане… «А затем, тем… тем…» — затянула она, но оборвалась и опять закашлялась… — Что это я все пою? Это все оперетка заела… Жизнь мою заела…
Марта отпила из стакана несколько глотков, думая тем облегчить кашель, но долго не могла успокоиться.
Я смотрел почти сквозь слезы на эту некогда столь цветущую и блестящую красавицу — теперь жалкую и полубольную, в потасканном люстриновом платье, с мишурной брошкой у ворота…
— Ах, Корделия, Корделия!.. Что вы с собой сделали! А какой у вас был талант, какая искра — настоящая, святая искра, затепленная самим богом. Что бы вы ни говорили, а так прочесть, как вы прочли в школе тот монолог, и потом у себя в девятой линии — гейневскую легенду — нельзя без наития свыше, без вдохновения, без живого дара… нельзя, нельзя. Это были истинно гениальные минуты, и они никогда не изгладятся из моей памяти!!
Марта глубоко вздохнула и на ее губах скользнула ироническая усмешка.
— Вдохновение… наитие свыше… гениальные минуты… Ах, какие все это возвышенные и обманчивые слова!.. Верьте, Сакердончик, верьте моему театральному и житейскому опыту, что в жизни каждого человека могут быть гениальные минуты — минуты, не забудьте, — и только!.. И у меня они были, и их яркость меня обманула. Про монолог Корделии и говорить нечего: это была не моя нота… не собственная. — это я у ней подслушала… там, во Флоренции, у той итальянки, что с Росси играла. Не знаю почему — прямо в душу мне перелилась тогда ее речь… Стойте, не перебивайте… Вы хотите возразить: отчего же я чудесно прочла гейневскую легенду?.. Ну, уж тут другое было… Тут просто сила красоты сказалась… Я была здорова, полна надежд, кровь во мне заговорила — и сама чувствовала себя тогда этой самой сказочной повелительницей! -
Она оживилась, и глаза ее вдруг вспыхнули, точно загоревшиеся маяки.
— И вы были бы ею… и не сказочной, а действительной повелительницей живой толпы, если б…
— Если б… работала над собой, — досказала за меня Марта. — Легко сказать: работать над собой!.. Когда кругом — блеск, радость жизни, столько всяких обольстительных призраков… Где уж тут учиться и, ждать, когда кровь своевольничает и голова пьянеет от вихря жизни… Полноте, кто теперь ждет и учится? Все мечутся, как оглашенные, жить хотят и упиваться… ловят миг блеска с лихорадочной ненасытностью… воруют жизнь, если она не дается… топятся и отравляются, если она насмеется над ними… Ах, зачем я тогда не утопилась или не отравилась — право, было бы лучше… в сто раз!..
— Бог с вами, что вы говорите… как вам не грех!..
Мне становилось просто жутко от ее безнадежного тона.
— Я говорю совершенно серьезно… А у меня был один такой момент, когда я была совсем на волоске от этого…
Марта полузакрыла глаза и продолжала глухим голосом:
— Это было в Ялте. Я играла Катерину в «Грозе». Не смейтесь — настоящую Катерину — Островского… разумеется, в любительском спектакле. Я тогда уже чувствовала подлость моего кабальеро, и сердце мое обливалось кровью… Вот это все я тогда и выразила в последней сцене… в сцене прощания с Борисом. Разумеется, я не с Борисом тогда прощалась, а с моей загубленной молодостью, оплакивала свою обиду и свое первое разочарование… Эта сцена произвела просто фурор… По первым актам никто и думать не мог, что я способна на такую вспышку… Это была моя третья гениальная минута… и последняя… После этого все внутри меня как-то потухло, и жизнь покатилась под гору, как ненужная тяжесть…
Марта допила свой стакан и шумно его отодвинула.
— Ну, теперь вы все знаете… даже больше, чем бы следовало… Поэтому расплачивайтесь — и гайда!.. — она решительно поднялась с места. — Меня ждет он… Не спрашивайте, кто. От этого вам не будет легче… Он ждет и потребует отчета… и сегодняшнего заработка… Человек! — крикнула она раздражительно. — Идемте же, ради самого бога… Мне серьезно пора!
Я сунул встрепенувшемуся лакею трехрублевку и молча последовал за Мартой к выходу.
Пройдя несколько пьяных стойл, мы очутились в водовороте оглушительного и безудержного пляса. Под наитием крикливой польки в чадной зале кружилось до пятидесяти пар, и нам пришлось с трудом проталкиваться… Одни выплясывали совершенно серьезно, точно в тонном журфиксе, видимо, желая дать понять, что они видали виды; другие, напротив, распотевшие, как от бани, работали каблуками с молчаливой свирепостью людей, желающих выработать во что бы то ни стало свои входные тридцать копеек; третьи же вертелись как сумасшедшие, от всей души, выделывая настоящие козлиные па, хохоча и отругиваясь, как на ярмарке. На губах Марты скользнула знакомая ироническая улыбка:
— Voici les embetements de l'existence humaine! [9] — сострила она и тотчас же добавила: — Впрочем, я думаю, на журфиксах у генеральши Побидаш если не скучнее было, то во всяком случае, не умнее… Увы, мне теперь закрыты двери к этим превосходительным журфиксам… Malheur des malheurs! [10] — комически вздохнула Нейгоф и прижалась ко мне от какого-то пьяного нахала… Мы протиснулись в театральный зал, и она продолжала: