Марья Николаевна высокомерно и тревожно улыбнулась.
— Идемте! — она встала, — Ланде, вы приходите туда сейчас! — сказала она.
— Хорошо! — ответил Ланде спокойно и опять повернулся к Шишмареву.
Марья Николаевна больно и холодно почувствовала себя одинокой. Ей сделалось страшно. Когда они уходили в дальнюю аллею, бесконечно тонувшую в пустоте и мраке, она услышала, как Ланде говорил:
— Человек не тогда будет счастлив, когда заставит уважать свои права, а когда научит любить себя. Но до этого далеко!
Они ушли в глубь сада. Звуки музыки глухо и как-то пусто долетали сюда. Фонари мертво и тускло светили здесь уже обыкновенным ламповым светом. Деревья поредели, и между ними просвечивали звездное небо и холод.
— Что же вы хотели мне сказать? — спросила Марья Николаевна.
Молочаев тяжело дышал.
То, что он решил сделать с ней и что представлялось ему мрачно-красивым и быстрым, под ее намеренно холодным взглядом, перед прямой, одетой в строгое твердое платье фигурой показалось вдруг невозможным, нелепо тяжелым и безобразно грязным.
— Я… — проговорил он и не знал, что говорить дальше; челюсти невольно смыкались, как железные, точно здесь, теперь именно нужно было тяжелое молчание.
Марья Николаевна чувствовала, как приближалась к ней огромная страшная опасность. И странно было то, что именно от этого чувства исчез в ней страх; ей стало легко, было захватывающе приятно и интересно, как над пропастью, хотелось еще ближе заглянуть, почувствовать, и бессознательная мысль яркой вспышкой обожгла ей голову, облив щеки горячим румянцем.
— Ах, как интересна жизнь!..
Молочаев, как бы повинуясь какой-то посторонней силе, низко нагнулся, хрипло засмеялся и вытянул вперед руки. Марья Николаевна машинально отступила шаг назад, быстро неровно так, что большая черная шляпа сдвинулась на глаза. Ей показалось, что все ухнуло куда-то и сердце упало.
— Марья Николаевна, где вы? — весело позвал Ланде.
Молочаев вздрогнул, опустил руки и растерянно оглянулся.
Марья Николаевна насмешливо взглянула на него и, как бы откидываясь от пропасти, подняла руки к шляпе.
Было около девяти часов вечера, но еще светло прозрачным легким светом и от яркой зари, и от рано вставшей, еще бледной луны, и от широкой гладкой реки.
Ланде позже других пришел на обрыв, непривычно грустный и молчаливый.
Шишмарев встретил его резким раздраженным голосом.
— Иди сюда! Я получил письмо от Семенова… Это, ей-Богу, глупо! Какого же ты черта чудишь! Семенов пишет, что ты ему прислал десять рублей.
Ланде поднял на него большие печальные глаза.
— Оставь, Леня! — сказал он просто и отвернулся к реке. На его худое лицо ложились ее холодные бледные отблески.
— Как, оставь! — вспылил Шишмарев.
Ланде страдальчески улыбнулся, не поворачиваясь. Шишмарев посмотрел на него, пошевелил губами и отвернулся, чувствуя неловкость и холодную досаду.
«Ну и черт с тобой!» — подумал он.
— Что с вами? Чего вы такой грустный? — мягко и любовно спросила Марья Николаевна, слабо дотрагиваясь пальцами до рукава серой тужурки Ланде.
Ланде быстро обернулся, и глаза его засветились мягкой и ласковой улыбкой.
— Меня мать мучает! — страдальчески сказал он.
Странно просвечивало это страдание сквозь ясную тихую улыбку.
Молочаев с холодной ненавистью скользнул по руке Марьи Николаевны, лежавшей на рукаве Ланде, отвернулся и стал закуривать папиросу.
— Чем? — тихо переспросила девушка.
— А она все требует от меня той жизни, на которую я не способен… Пристает, чтобы я деньги взял и ехал за границу; а я не хочу. Мне нечего делать там. Люди везде одинаковы…
— Жизнь другая! — возразил Шишмарев.
— Нет, и жизнь та же, — ответил Ланде, — потому что люди все одинаковы. Я не думаю, чтобы от количества железных дорог, университетов и тому подобного зависела жизнь. Жизнь внутри человека, ее надо только уметь использовать. А впрочем… если бы и была какая-то другая жизнь там, зачем я туда поеду? Я ею и жить-то не сумею…
— Хоть посмотреть! — с внутренним оживлением и прорвавшейся страстной мечтой сказал Шишмарев.
— Ну, это было бы дурно с моей стороны… — кротко возразил Ланде, улыбнулся виноватой улыбкой и прибавил: — Нет, вот я бы так просто… ушел куда-нибудь…
— Куда?.. В каком то есть смысле: от людей или так, куда-нибудь отсюда? — с недоверчивым недоумением спросил Шишмарев.
Ланде задумчиво помолчал, подняв глаза к небу и тихо приподняв брови.
— И так куда-нибудь, и от людей… Не совсем, а на время… Мне часто приходит мысль, что каждому человеку надо по временам уходить куда-нибудь от всех в пустыню, что ли… Я так думал всегда, какая огромная штука жизнь и как легко и просто мы к ней приступаем. Оттого, должно быть, она так редко и удается людям. Надо было бы, чтобы каждый человек в известном периоде развития уединялся и сосредоточивался на время в себе самом.
— Вот вы бы сами первый и уединились бы!.. — грубо перебил Молочаев и вдруг весь зло искривился. — Право, хорошо бы сделали!
Ланде долго и серьезно смотрел на него. Потом вздохнул, перевел узкими плечами и тихо сказал:
— Я знаю, что мешаю вам. Мне очень жаль это.
Марья Николаевна быстро и исподлобья посмотрела на него своими блестящими из-под ресниц глазами. Рука ее, мявшая растрепанный букет полузавядших, бледных уже цветов, остановилась, а потом задвигалась нервно и неверно.
— Мне тоже очень жаль! — вызывающе ответил Молочаев своим обычным, твердым и неумолимым голосом.
Как раз в эту минуту шедший по тротуару тонкий черный человек неожиданно быстро свернул с дорожки на траву и, сделав за спиной Молочаева два странных крадущихся шага, стремительно взмахнул тонкой длинной палкой и ударил ею художника по голове.
Острый, как лезвие, ужас сверкнул в мозгу у всех, Марья Николаевна дико и пронзительно вскрикнула, путаясь в длинной юбке, отскочила к обрыву и едва удержалась там, вся изогнувшись над ним и закрывая лицо руками, Шишмарев уронил фуражку и беспомощно встал. Ланде вскочил, почему-то схватил Соню за руку; а девочка выпрямилась и широко открыла заблестевшие диким любопытством и каким-то жадным чувством глаза. Молочаев не потерялся. Его красивое лицо исказилось от боли, удивления и захватывающего бешенства. Стремительно и ловко он левой рукой перехватил палку, дернул ее книзу так, что Ткачев едва не упал вперед, вырвал и, оскалив зубы, ударил его поперек лица, по голове и по руке.
Обезумевший от боли и бессильной ненависти Ткачев зашатался, роняя шапку и прикрываясь руками. Показалось, что брызнула кровь.
Четвертый резкий и страшный удар попал уже по руке Ланде. Вытянув, точно в припадке какой-то странной болезни, руки к Молочаеву, бледный, он твердо и властно говорил:
— Не надо… не смейте!
И заслонял Ткачева без усилия и сопротивления. Одну секунду Молочаев бешено смотрел ему в глаза.
— Да ты что ж это, наконец! — хрипло проговорил он, судорожно опустив и сжимая палку, и вдруг коротко размахнулся и омерзительно, хлестко и страшно ударил его по щеке.
Ланде покачнулся и страшно побледнел. На глазах у него выступили светлые крупные капли слез, и глаза так широко раскрылись, что все лицо пропало за их влажным страдальческим блеском.
— Ну, пусть… так… — слабо уронил он концами мокрых дрожащих губ и, непоколебимо прямо глядя в глаза Молочаеву, не двинулся, не отвернулся. Со слепой бессмысленной жестокостью Молочаев, выпустив палку, широко размахнулся, ударил его левой рукой, ступил шаг вперед и ударил в третий раз. Последняя пощечина ляскнула еще страшнее, отчетливо и плоско. Ланде пошатнулся назад, споткнулся о скамейку и тяжело, безобразно, как-то боком, бессильно повалился через нее, высоко задрав ноги.
Молочаев круто повернулся, со страшной силой оттолкнул Ткачева и быстрыми твердыми шагами пошел прочь, ни на кого не глядя.
То, что потом произошло, было похоже на тяжелый бред: все сразу дико и нестройно закричали и толпой кинулись к Ланде. Ткачев с выражением ужаса и мольбы на черном мрачном лице поднял его трясущимися руками. Марья Николаевна целовала его бледные дрожащие пальцы. Шишмарев пробовал надеть фуражку, что-то бессвязно крича. Соня обхватывала его тоненькими прозрачными руками. Они метались на краю обрыва, растерянные, как стая странных вспугнутых выстрелом птиц.
— Господи! что же это такое? — с бесконечным ужасом спрашивала всех Марья Николаевна и ползала у него в ногах с бессознательным, но ослепительно ярким чувством вины, с беспредельным восторгом и жалостью, любовью и возмущением. Ее красивое лицо исказилось, волосы развились, шляпа свалилась на спину, серая юбка беспомощно билась в пыли.
— Иван Ферапонтович… простите… простите! — лепетал Ткачев.