— Да окончательно сказать, не нужно это. Бог даст, и так все живы будем.
— Вот на пасху у машиниста то же самое было, — сказала Аксинья. — Никакой карбовкой не поливали, все живы остались. А то карбовкой все обрызгаете… Ведь мы как живем? И сами у соседей то-другое занимаем и им даем. А тогда нешто кто нам даст?
— Эк вам эта карболка далась! Да понюхайте же, господа, разве это пахнет карболкой?
Черкасов махнул рукою.
— Нет, ваше благородие, что разговаривать? не дам я поливать!
— Ну, как хотите. Заставлять я вас не стану. Но помните, Черкасов: если теперь кто поблизости заболеет, вы будете виноваты! Прощайте!
Фельдшер удивленно вскинул на меня глазами и покорно последовал за мною.
И вот мой первый дебют. Скверно и тяжело на душе, мучит совесть: произвести дезинфекцию было необходимо, но что же я мог сделать? Оставалось только прибегнуть к полиции; дезинфекцию мы бы произвели, а дальше? Если из ничего создалась легенда о сапожнике, разоренном врачами и полицией, то какие слухи пошли бы теперь? Холерные скрывались бы до последней возможности, зараженные ими вещи прятались бы подальше и разносили заразу все шире… И все-таки я знаю, что на Ключарной улице, в том маленьком домике, гнездится очаг заразы, она, может быть, расползется по всему городу; я, врач, знаю это и ничего не предпринимаю… Боже мой, как все скверно!
23 июля
Амбулатория у меня полна больными. Выздоровление Черкасова, по-видимому, произвело эффект. Зареченцы, как передавала нам кухарка, довольны, что им прислали «настоящего» доктора. С каждым больным я завожу длинный разговор и свожу его к холере, настоятельно советую быть поосторожнее с едою и при малейшем расстройстве желудка обращаться ко мне за помощью.
Холера, по-видимому, подворилась в Заречье: было еще три случая заболевания (подтверждено бактериоскопически). Но начинается она мягко и слабо, не справляясь с книжками, по которым именно вначале она должна быть наиболее жестокой: все трое заболевших уже поправляются. Один из них, сторож грызловского огорода, когда мы явились к нему, сам попросился в барак; это — деревенский парень лет двадцати пяти, звать его Степан Бондарев. Мы ухаживали за ним всю ночь, и теперь он поправляется, хотя еще очень слаб. Разумеется, всем, желавшим проведать его, я давал свободный доступ в барак, что опять-таки сильно смутило фельдшера. Но, благодаря этому, зареченцы увидели, что барак ничуть не страшнее обыкновенной больницы. Когда на следующий день «схватило» жестянщика Андрея Снеткова, то мне не стоило большого труда уговорить его лечь в барак. Острый приступ у него прошел, но поносы продолжаются, он сильно исхудал и глядит апатично и вяло.
Оба они лежат рядом. Степан, стройный парень с низким лбом и светлыми усиками, старается разговорами расшевелить неподвижно-задумчивого Андрея. Когда им приносят обедать, Степан, уплетая сам свой бульон или яйцо всмятку, увещевает соседа:
— Чего не ешь? И так вон как отощал, — гляди, помрешь! Не хочется есть, — ешь поверх своей силы-мочи… Чудак человек!
Каждый день к Андрею приходит его брат, низенький человек с редкою бороденкою, с огромным багрово-синим рубцом на щеке. Всхлипывая и утирая рукавом глаза, он сует в руку Андрея гривенник.
— Небось, кисленького хочется тебе; купи огурчиков или чего такого… Ах, Андрюша, Андрюша!
— Чего же ты плачешь? — спрашивает Степан Бондарев, с любопытством и как-то недоверчиво глядя на него.
— Да ведь один у меня брат-то, как же не плакать? Кабы много было… Уж вылечите его, господин доктор! Вы люди ученые! — обращается он ко мне и низко кланяется.
Андрей лежит, подперев голову рукою, и с безучастною улыбкою следит за братом…
Вчера я получил письмо от Наташи. Вот оно:
«Митя! Ты знал, какие ужасы происходят в Заречье, и все-таки отправился туда. Как хорошо, что ты так поступил! Я этому очень рада. Я знаю, что ты поехал туда не шутки шутить, я очень хорошо знаю, чему ты себя подвергаешь, и все-таки я рада. Какая это жизнь, если постоянно заботиться только о своей безопасности! Пусть будет, что будет, но там ты делаешь дело, настоящее дело. В каком настроении ты поехал туда? Что тебя там встретило? Какие твои первые сношения с зареченцами? Как ты себя чувствуешь между ними? Пиши мне, пожалуйста, Митя! Зареченцы эти грубы и дики, как звери, но разве они в этом виноваты? Пиши, пожалуйста; пожалуйста, пиши мне! Ведь нетрудно же тебе написать несколько строк. Буду ждать».
27 июля
Вчера после обеда в барак привезли нового больного. Фельдшер отправился произвести дезинфекцию в его квартире и взял с собой Федора. Я остался при больном. Это был старик громадного роста и плотный, медник-литух Иван Рыков. Его неудержимо рвало и слабило, судороги то и дело схватывали его ноги. Он стонал и метался по постели. Я послал Павла готовить ванну.
— Дайте мне походить! — слабым голосом сказал больной. — Сводит ноги, мочи нет.
Я хотел помочь ему встать. Рыков своим тяжелым телом оперся на меня и, не устояв, снова сел на постель. Он вздохнул и покачал головою.
— Нет, барин, не сдержишь меня один!
Я это и сам видел… Уж и теперь, когда больных было мало, то и дело приходилось ощущать недостаток в людях; а прибудь сейчас в барак хоть двое новых больных, — и мы остались бы совершенно без рук. Я отправился в отделение для выздоравливающих и предложил Степану Бондареву поступить к нам в служители, — он уже поправился и собирался выписываться из больницы. Степан согласился.
Ванна была готова. Я велел посадить в нее стонавшего Рыкова. Судороги прекратились, боль-ной замолк и опустил голову на грудь. Через четверть часа он попросился в постель; его уложили и окутали одеялами.
— О-о, господи-батюшка! — тяжело вздохнул Рыков и прижался головою к краю подушки.
— Ай томно тебе? — с любопытством спросил Степан, словно проверяя на нем пережитые им самим ощущения.
— То-омно!..
— Под сердцем горит?
— Горит, парень, сил нету… Смерть пришла.
Степан уверенно сказал: — С чего помирать? Не помрешь!
Рыков закрыл глаза и вытянулся. Вскоре его опять стало рвать, потом начались судороги… Степан пощупал под одеялом сведенные икры Рыкова.
— Ишь, словно яблоки! — сказал он про себя. — Ох, и где же это ветерок?! Душно мне! — с тоскою проговорил Рыков. — Дайте мне походить. Помоги, Степа!
Степан и Павел взяли его под руки и стали водить по комнате. Походив, он снова сел в ванну.
— Воды погорячей! — отрывисто сказал он.
Я велел подлить кипятку.
— Хорошо так?
— Лейте, ради бога! — нетерпеливо произнес Рыков. Сначала покорный и за все благодарный, он становился все капризнее и требовательнее.
— Нельзя ли ванну подлиннее? — сердито ворчал он, ворочаясь и поджимая ноги.
Вечерело. Рыкову становилось хуже. Приехал священник и исповедал его. Рвота и понос не прекращались, больной на глазах спадался и худел; из-под полузакрытых век тускло светились зрачки, лоб был клейкий и холодный; пульс трудно было нащупать. Меня удивило, как часто Рыков просился в ванну: сидит в ней полчаса, затем походит по комнате, полежит — и опять в ванну; и все просит воды погорячей. Степан не отходил от него, он изредка переговаривался с Рыковым сиплым, грубоватым голосом, и что-то такое братски-заботливое сквозило в его коротких замечаниях, во всем его обращении.
В час ночи меня сменил выспавшийся тем временем фельдшер. Я сделал нужные распоряжения, сказал, чтоб ванн больному давали, сколько бы он их ни просил, а сам отправился домой.
В пятом часу утра я проснулся, словно меня что толкнуло. Шел мелкий дождь; сквозь окладные тучи слабо брезжил утренний свет. Я оделся и пошел к бараку. Он глянул на меня из сырой дали — намокший, молчаливый. В окнах еще горел свет; у лозинки под большим котлом мигал и дымился потухавший огонь. Я вошел в барак; в нем было тихо и сумрачно; Рыков неподвижно сидел в ванне, низко и бессильно свесив голову; Степан, согнувшись, поддерживал его сзади под мышки.
— Ну как больной? — спросил я.
Степан поднял на меня бледное, усталое лицо, медленно выпрямился и повел плечами.
— Ничего, — коротко ответил он. — Блюет все да воды погорячей просит.
За эти несколько часов Рыков изменился неузнаваемо: лицо осунулось и стало синеватым, глаза глубоко ввалились; орбиты зияли в полумраке большими, черными ямами, как в пустом черепе.
— Ну, что, Иван, как? — спросил я.
Рыков чуть повел головою, не поднимая век.
— Говори дюжей, не слышу! — сказал он сиплым, еле слышным голосом.
— Как дела? — громче повторил я.
Больной помолчал.
— Воды погорячей! — пробормотал он и тяжело переворотился в ванне на другой бок. Пульса у него не было.