В своём домике, утопавшем в зелени акаций и кустов сирени, Пузин усадил Николая Николаича в гостиной на диване, а сам выбежал куда-то. Николай Николаич был очень доволен: проходя через крыльцо, он увидал на двери медную доску с именем и отчеством Пузина. Ему не хотелось бы обидеть старика неловкой справкой.
Пузин, действительно, любил птиц. Клетки различных величин и фасонов висели и в гостиной, и в кабинете, и в столовой, и даже в прихожей. Птички чирикали, свистали, пели, и их нестройный хор голосов раздражал ухо.
Вошёл Пузин в чесучовом пиджаке и с графином ярко-красного кваса в руке. В другой руке он нёс поднос с двумя стаканами.
— Каким я вас кваском угощу! Чудо!
Верстов попробовал квас и с непривычки скорчил гримасу.
— Забористый квас! А оттого, что сам делал!
Он подошёл к Николаю Николаичу, присел на диван и добавил:
— А, может быть, вы не откажетесь и от того, что покрепче?
— То есть?
— Ну, попросту, — не откажитесь от стаканчика винца? Всякое у меня есть. Сам-то я мало пью…
Николай Николаич отказался и, глядя в лицо Пузину, думал: «Какая душа у этого человека, если он умеет так лгать? Ведь, знаю я, тайный алкоголик он… А какая душа у тайного алкоголика? Особенная, болезненная душа».
Он думал и не слышал, о чём бормотал Пузин. А Платон Артемьич говорил теперь о курении и расхваливал табак какой-то южной фабрики. Он предложил Верстову папиросу.
— А и вправду, Николай Николаич, давайте мы с вами вместе выпьем… А?
— Ведь я совсем не пью…
— Ха-ха-ха! И я не пью! Отлично! И выйдет так, что мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем.
— Разве, и в самом деле, попробовать, — сдался Верстов. — Говорят, когда выпьешь — на душе станет лучше.
— Ага, ага! Это помогает!
Пузин быстро сорвался с места и исчез, а Николай Николаич ходил по гостиной, прислушивался к визгливому и крикливому гомону птичек и обдумывал смысл последней фразы хозяина: «Мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем»…
Пузин просто пошутил, сравнив себя и гостя со слепцами, а Николай Николаич усмотрел в его фразе глубокий смысл. И он, и Пузин — два слепца. Пузин оплакивает своё утраченное семейное счастье и доживает жизнь с опустошённой душой. А он… он оплакивает всё своё прошлое и тоже живёт с опустошённой душой… И оба они как слепые всё же идут куда-то, тянутся за сосудом жизненной влаги как за стаканом приятного вина. И ждут, и верят, что это вино жизни сумеет опьянить их опустошённые души, и, может быть, тоска отойдёт, а по жилам разольётся другая, новая волна крови.
Птички постепенно замолкали. В комнатах потемнело. Вечерняя заря, ещё так недавно золотившая эти комнаты, потухла. В столовой засветили огонь… Всё время там стучали посудой и бутылками, и слышались голоса: мужской, густой и весёлый, и женский — скрипучий, точно простуженный…
Стол Пузин убрал по-праздничному. Посредине его пыхтел ведёрный самовар, белели тарелки с закусками, искрами света отливали бокалы, стаканы, рюмки. И стояли бутылки с разнообразным вином и точно таили в себе веселье, радость, счастье.
После первой рюмки водки Николай Николаич ощутил горечь во рту, запершило в горле, на глаза выступили слёзы. Закашлялся и долго кашлял.
— Ого! У вас с непривычки-то она не соколом, а колом прошла, — рассмеялся Пузин. — Ну, ничего! Посоветую я вам лучше зубровочки…
Они пили, закусывали и говорили. Говорил, впрочем, больше Пузин. Как водится, он посвятил гостя в тайны своей семейной жизни, хвалил жену, хотя она и «насмеялась» над ним, жалел детей. Был момент, когда при воспоминании о детях на глазах Платона Артемьича блеснули слёзы. Но он быстро овладел собою и переменил разговор.
— Правда, Николай Николаич, вот, выпили вы, и на душе стало легче?
— Как вам оказать, — заплетающимся языком ответил Верстов, — как будто и лучше… Но меня преследует мысль…
— А вы её, этакую-то мысль, которая преследует, сейчас же рюмкой водки по башке! — перебивая гостя, выкрикнул Платон Артемьич. — Рюмкой водки её и по самой маковке!..
И Пузин подлил в рюмку Верстова водки.
Словно загипнотизированный, Николай Николаич выпил водку, но всё же высказал свою мысль:
— У меня не умирает сознание… Пью вот я и думаю — сколько ни пей, всё же всё это только временное… всё это только паллиатив…
— Ну, вы со мной попроще говорите, — перебил Пузин. — Этаких слов я не понимаю. А, вот, известно мне, если этак хорошенечко зашибить хмельного да этак поразнообразнее, так и всякие душевные немощи к чёрту. Я, ведь, долго со своим горем по людям шатался. Бывало, ходишь, канючишь, жалуешься на свою печальную жизнь и всё ждёшь, а кто бы это подошёл к тебе вплотную да этак частицу горя-то твоего и снял бы… А вышло так, что дело это плёвое. Сколько ни ходи, никто тебе не поможет, потому — у каждого на душе своё горе имеется, не то, так другое… Поэтому и людей много несчастных. В сущности, все они несчастны, весь род человеческий. И несчастны люди потому, что уже очень чувствительны. Стало быть, нечего тут бобы разводить да жаловаться… А верное средство, я думаю, только одно: коли живётся неспокойно, то возьми ты с собой в постель бутылочку да и приляг, приляг да и попивай… А выпил одну — раскупорь другую… Прополощешь душу-то, а поутру и ходи гоголем-щёголем… И пусть все видят: «Вот, — мол, — какой счастливый идёт!» Выпьем-ка, Николай Николаич!
Они выпили. Помолчали.
— Посоветую я вам, Николай Николаич, — начал Пузин. — Купите вы бутылочку водочки да с нею в постель и прилягте… Хоро-о-шо действует на душу!
По мере опьянения Николай Николаич чувствовал, как его оставляет то новое настроение, которое влилось в него после свидания с Сонечкой. Какой-то прилив всепрощения людям толкнул его к Сонечке, а потом и к Пузину. Что-то незнакомое, — а, может быть, и прежнее, но только увядшее в душе, — поднялось в нём, а теперь опять куда-то уплывает и уплывает… Пьянея, моментами он забывался, и ему казалось, что и столовая, и стол с винами, и сам Пузин, и вся жизнь куда-то также уплывает… Порою проносился неясный и почему-то скорбный образ Сонечки.
А Пузин, раскрасневшийся и весёлый, продолжал свою проповедь о душевном исцелении.
— Нет ничего лучше, скажу я вам, не чувствовать потребности в людях. Забиться в этакий свой уголок да и пить… одному пить… Один ты страдаешь — один и пей. А у вас, на мезонинчике-то, прекрасно можно устроиться…
Николай Николаич не помнит последующих событий таинственного вечера. Не помнит он и того, когда ушёл от Пузина и как добрался до своей комнаты. Очнулся поздно утром на другой день у себя в постели. Голова болела, во рту ощущалось что-то омерзительное, голова кружилась. Анна Марковна ни одним словом не упомянула о вчерашнем вечере. И, судя по этому молчанию, Николай Николаич догадался, что в его вчерашнем поведении было что-нибудь такое, чего тётушка не хочет касаться.
— Интеллигент! — шептал он себе с упрёком. — Вздумал вином излечить душевную рану. Эх, ма! Все мы, верно, свиньи!
И долго корил себя за свою слабость.
Внизу, в столовой, часы пробили десять… Каждый вечер бьют часы: 10, 11, 12, час, два, три… Каждый вечер он слышит, как бьют часы… Вечер незаметно переходит в ночь. Наступает полночь. Подходит мистический час, и в представлении рисуются таинственные образы. Как в детстве было, так и теперь… Ужели же он возвращается к детству? К восприятию явлений без критики? Он слишком много критикует и переоценивает и себя, и жизнь…
Задумался. Как быстро идёт время: внизу опять бьют часы. Считает: раз, два, три… одиннадцать… Часто его пугают эти хриплые и тягучие звуки. Пугают не неожиданностью, а именно тем, что их поджидаешь… Сидишь, думаешь о чём-нибудь и поджидаешь.
Часы пробили. Замерли их последние затихающие звуки и точно уплыли куда-то, ушли в прошлое, в вечность… А с другой стороны мира идут новые часы, минуты, секунды… Нарождаются неизбежные, проходят мимо него таинственные и опять уходят в вечность… А он стоит и видит, как проходит мимо него время.
Время уплывает в вечность, а он остаётся один и смотрит, не понимая, и чувствует, не проклиная… Но, вот, придёт час роковой, смертный час, и он уйдёт в вечность и будет забыт, и будет растворён в тленном мире.
Закурил папиросу, бросил тлеющую спичку в сад и видел, какую странную кривую линию описал огонёк и потух. Чёрная, беззвёздная ночь смотрит в окно. Деревья с оголёнными ветками точно затаили в своём молчании какую-то тайну ночи. И слышится шорох, неясный, как будто подкрадывается кто-то к стене и хочет заглянуть в окно и посмотреть, что он делает? Почему он не спит, когда другие спят?
Только теперь почувствовал озноб. Что он делает? Уже октябрь, тётя просила не отворять окон, особенно ночью. Быстро захлопнул окно, набросил на плечи плед, подошёл к печке, прикоснулся: холодное железо точно укололо пальцы. Закутался в плед ещё плотнее, сел у стола и засмотрелся на пламя свечи…