Подними с одра болезни младенца Егорку!.. Ему, Господи, семь годков всего… Пожить ему хочется… Только и бредит лугами зелеными, да как он грибы пойдет собирать, и как раков ловить… Утешь его, мальчонку-то! Возьми его за рученьку! Обними его, Господи, Господи, Господи!.. Один он у родителей-то… Убиваются они, ибо кормилец и отрада их помирает!..
Господи! Как мне легко помыслить о воскресении Твоем, так и Тебе исцелить младенца! Надоел я Тебе, Господи, мольбами своими, но не могу отступить от Тебя, ибо велико страдание младенца!
Отец Анатолий опять приник лбом к полу и уже всхлипом и стоном выговаривал слова:
– Помоги… исцели… Егорку-то!.. Младенца Георгия!..
Он протянул вперед руку, словно касался края ризы Стоящего перед ним Бога.
Это было страшно. В бедной вдовьей избе, среди суровой мужицкой обстановки, позолоченной лишь лампадными огнями, священник, похожий на мужика, разговаривает с Богом и, может быть, видит неизреченное Его сияние…
Так молиться может только Боговидец. Отец Анатолий положил три земных поклона и как бы успокоился.
Несколько минут стоял молча, изможденный и бледный, с каплями пота на сияющем лбу.
Губы его дрогнули. Он опять заговорил с Богом, но уже тише, но с тем же упованием и твердостью.
– Аз недостойный и грешный священник Твой, молил Тебя неоднократно спасти от зловредного винопития раба Твоего Корнилия… и паки молю: спаси его! Погибает он! Жена его плачет, дети плачут… Скоро в кусочки они пойдут… Не допусти, Господи! Подкрепи его… Корнилия-то!
Прости такожде раба Твоего Павлушку… т. е. Павла. Павла, Господи! Я все это Тебе по-деревенски изъясняю… Огрубел язык мой… Так вот, этот Павлушка… по темноте своей… по пьяному делу песни нехорошие про святых угодников пел… проходя с гармошкой мимо церкви, плевался на нее… Ты прости его. Господи, и озари душу его!.. Он покается!
И еще. Господи, малая докука к Тебе… Награди здоровьем и детьми хорошими Ефима Петровича Абрамова… Он ведь за свой счет подсвечники в церкви посеребрил и обещает даже ризу мне новую купить, а то моя-то совсем обветшала… в заплатках вся… Благослови его, Милосердный… Он добрый!
О чем же еще я хотел молить Тебя? Да. Вот, урожай пошли нам хороший… и чтобы это травы были… и всякая овощ, и плод… А Дарья-то Иванникова поправилась. Господи! Благодарю Тебя и воспеваю пречестное имя Твое!.. Три зимы она лежала в расслаблении и скорби, а теперь ходит и радуется!
Вот и все пока… Да!.. еще вот, спаси и помилуй гостя моего здесь лежащего раба Твоего Василия… Ему тоже помоги… Он душою мается…
И еще спаси и сохрани… раба Твоего… как это его по имени-то?
Отец Анатолий замялся и стал припоминать имя, постукивая по лбу согнутым пальцем.
– Ну, как же это его? Вот память-то моя стариковская!.. Да, вот этого… что у Святой горы проживает… и пчельник еще у него… валенки мне подарил… Добрый он… Его все знают… Борода до пояса… у него… Ну, как же это его величают? На языке имя-то!..
Отец Анатолий постоял перед Господом в задумчивости и кротко сказал Ему:
– Ты его знаешь, Господи! Ты всех знаешь… Прости меня, Милосердный, за беспокойство… Тяжко, поди, Тебе, Господи, смотреть на нас грешных и недостойных?
Отец Анатолий погасил лампады, оставив лишь гореть одну, перед Нерукотворным Спасом.
Проходя к своему соломенному ложу, он остановился около меня и вздохнул:
– Спит человек!.. А спать-то пошел, видимо, не помолившись… Эх, молодость! Ну, что тут поделаешь?… Надо перекрестить его… Огради его, Господи, силою Честного и Животворящаго Твоего Креста и спаси его от всякого зла…
Любил дедушка Влас сребротканый лад церковно-славянского языка. Как заговорит, бывало, о красотах его, так и обдаст тебя монастырским ветром, так и осветит всего святым светом. Каждое слово его казалось то золотым, то голубым, то лазоревым и крепким, как таинственный адамантов камень. Тяжко грустил дедушка, что мало кто постигал светозарный язык житий, Пролога[95], Великого канона Андрея Критского, Миней, Триоди цветной и постной[96], Октоиха[97], Псалтири и прочих боговдохновенных песнопений.
Не раз говаривал он мягко гудящим своим голосом:
– В кладезе славянских речений – златые струи вод Господних. В нем и звезды, и лучи, и ангельские гласы, и камения многоцветные, и чистота снега горного светлейшая!
Развернет, бывало, дед одну из шуршистых страниц какой-нибудь древней церковной книги и зачнет читать с тихой обрадованной улыбкой. Помню, прочитал он слова: «Тя, златозарный мучеников цвет, почитаю». Остановился и сказал в тихом вдумье:
– Вникни, чадо, красота-то какая! Что за слово-то чудесное: «златозарный». Светится это слово!
До слез огорчало деда, когда церковники без великой строгости приступали к чтению, старались читать в нос, скороговоркой, без ударений, без душевной уветливости. Редко кто понимал Власа. Отводил лишь душу со старым заштатным диаконом Афанасием – большим знатоком славянского языка, жадно влюбленным в драгоценные его камни.
Соберутся, бывало, в повечерье за пузанком рябиновой (прозванной дедом «Златоструем»), и заструятся у них такие светло-певучие речи, что в сумеречном домике нашем воистину заревно становилось. Оба они с диаконом невелички, сребровласые, румяные и сухенькие. Дедушка был в обхождении ровен, мягок, не торопыга, а диакон – горячий, вздымястый и неуемный. Как сейчас помню одну из их вечерних бесед…
Набегали сумерки. Дед ходил в валенках-домовиках по горенке и повторял вслух только что найденные в Минее слова: «Молниями проповедания просветил еси во тьме сидящия».
Диакон прислушивался и старался не дышать. Выслушал, вник и движением руки попросил внимания.
Дед насторожился и перестал ходить. Полузакрыв глаза, с легким румянцем на щеках, диакон начал читать переливным голосом, мягко округляя каждое слово: «Великий еси Господи, и чудна дела Твоя, и ни едино же слово довольно будет к пению чудес Твоих.
Твоею бо волею от небытия в бытие привел еси всяческих: Твоею державою содержиши тварь и Твоим промыслом строиши мир…».
Дед загоревшимся взглядом следил за полетом высоких песенных слов, а диакон продолжает ткать в синих сумерках серебряные звезды слов: «Тебе поет солнце, Тебе славит луна, Тебе присутствуют звезды, Тебе слушает свет, Тебе трепещут бездны, Тебе работают источницы, Ты простер еси небо яко кожу, Ты утвердил еси землю на водах. Ты оградил еси море песком. Ты к дыханиям воздух излиял еси…»
Диакон вскакивает с места, треплет себя за волосы и кричит на всю горницу:
– Это же ведь не слова, а молнии Господни!
Дед вторит ему с восхищением:
– Молниями истканные ризы Божии! – и в волнении ходит по горенке, заложив руки за монастырский поясок.
В такие вечера вся их речь, даже самая обыденная, переливалась жемчугами славянских слов, и любили, грешным делом, повеличаться друг перед другом богатством собранных сокровищ. Утешали себя блеском старинных кованых слов так же, как иные утешают себя песнями, плясками и музыкой.
– А это разве не дивно? – восклицает диакон. – Слушай: «Таинство ужасное зрю: Бог бо Иже горстию содержай всю тварь, объемлится плотию в яслех бессловесных, повиваяй мглою море».
– Не слова, а звезды светосиянные, светильники светлейшие и прозарнейшие, – с дрожью в голосе отзывается дед, – светловещанная мудрость!
– А не возликуешь ли душою, раб Божий Власий, когда запоют над гробом твоим: «В путь узкий ходшии прискорбный, вси в житии крест яко ярем вземши… Приидите насладитеся их же уготовах вам почестей и венцов небесных…» «Сей бо отходит яко дым от земли, яко цвет отцвете, яко трава посечеся…»
– «Жизнь наша есть: цвет и дым, и роса утренняя воистину», – прибавляет Влас и обнимает диакона.
– А какие слова-то, Господи, встречаются: световидный, светооблистанный, светоносный, светозарный, – говорит он сквозь слезы. – «Душу мою озари сияньми невечерними», «цвете прекрасный», «шум громный», «зарею пресветлою озари концы Вселенной», «жизнь нестареемая», «одеяйся светом, яко ризою», «милосердия двери отверзи нам». Все светло. Все от сердца. От чистоты, от святости, от улыбки Господней…
Подозвал, помню, меня дед к себе, погладил по голове и сказал:
– Возлюби Божию красоту!
До поздней ночи сквозь прозрачную дрему слышишь то диакона, то дедушку, пересыпающих жемчуг Божиих слов. И не хочется погружаться в сон: так бы и колебался на зыбких певучих струнах боговдохновенных речений.
Пушкин и митрополит Филарет
В Николин день 1828 года митрополит Филарет окончательно решил уйти на покой.
Он сел за письменный стол, взял большой лист плотной голубой бумаги, осмотрел гусиное перо, перекрестился и стал писать:
Всемилостивейший Государь!
Священный долг служить Вашему Императорскому Величеству верою и правдою особенно вожделенным для меня делает благодарность к милостям и благодеяниям Вашего Императорского Величества, неизреченно для меня великим…