Всемилостивейший Государь!
Священный долг служить Вашему Императорскому Величеству верою и правдою особенно вожделенным для меня делает благодарность к милостям и благодеяниям Вашего Императорского Величества, неизреченно для меня великим…
Тут он остановился и задумался:
– Да, тяжело мы пишем… Тяжело – Пушкин учит, как писать, да не слушаемся… Да… Пушкин… Александр Сергеевич… Упрямые и жестоковыйные мы люди!
Митрополит опять заскрипел гусиным пером:
Но, при сознании внутренних моих недостатков, немощь телесная, в течение немалого времени едва преодолеваемая принужденными усилиями, наконец, отнимает у меня надежду соответствовать обязанностям вверенного мне служения…
– Я устал! От всего я устал! – сказал он вслух, не отрываясь от письма. – С душою некогда побеседовать!
Посему приемлю дерзновение Ваше Императорское Величество всеподданнейше просить об увольнении меня от управления вверенной мне епархиею и дозволить избрать жительство в одном из монастырей…
– Да, тяжелый язык, тяжелый! – опять подумал митрополит, скрепляя прошение подписью:
Вашего Императорского Величества верноподданный, митрополит Московский и Коломенский Филарет.
– Завтра отправлю по назначению. Буду ждать Высочайшей резолюции!
* * *
На другой день И. В. Киреевский послал митрополиту на прочтение новое стихотворение Пушкина:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?…
Перед духовными очами митрополита предстала душа великого поэта. До содрогания стало жалко его, потерявшего самое драгоценное в жизни – веру в жизнь и в свое на земле призвание. В митрополите заговорил вдруг пастырь, призванный спасать человека. Все, что его тяготило и мучало за это время, уступило место ясному и глубокому сознанию своих задач и высокой своей посвященности…
– Нельзя же так, Александр Сергеевич! – подумал он тепло и нежно. Такая сила тебе дадена и вдруг взываешь ты в тоске: «Дар напрасный, дар случайный…» Всем нам тяжело, Александр Сергеевич…
Во время вечерних, на сон грядущий, молитв митрополит опять вспомнил стихотворение Пушкина.
Он положил земной поклон.
– Мир и успокоение подаждь душе раба Твоего Александра, ибо нужен он народу нашему… Во тьме ходящему!
И когда произнес эти слова, что-то яркое вспыхнуло в душе его. Он не мог больше молиться. Не закончив «вечернего правила», он поднялся с колен, зажег свечу, взял перо и быстро стал писать:
Не напрасно, не случайно
Жизнь судьбою мне дана;
Не без правды ею тайно
На тоску осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из тайных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвенный мною,
Просияй сквозь сумрак дум,
И созиждутся Тобою
Сердце чисто, светел ум.
– Будь что будет! – сказал он. – Но эти строки пошлю Пушкину, как ответ на его горькие слова.
Тут он взглянул на конверт, адресованный Государю Императору.
– Нет, нельзя мне покидать кафедры ради безмолвного монастыря, – решил он, – надо потрудиться! Ради тех великих и малых потрудиться, кои томятся тоскою и сомнениями в присномутном житии нашем! Подвиг надо восприять! Кто же утешит? Кто спасет?
* * *
Филарета долго томила мысль: дошел ли ночной его голос до сердца поэта?
И вот однажды получает он строки, написанные рукою самого Александра Сергеевича Пушкина:
…И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь Ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
– Слава Тебе, Христе, Свете Истинный, – перекрестился митрополит, – что пробудил малым, неискусным моим словом душу великого поэта!
И поцеловал пушкинские строки.
Предгрозовой июньской ночью иеромонах Македоний обходил шестисотлетние стены Печерского Успенского монастыря.
Вратарь отбивал в старинное било ночные часы. Дрожащим, суровым звуком била откликнулся колокол Печерской звонницы, и за ним густо и важно пропели часы Свято-Никольской церкви.
Над золотыми куполами собора висели тучи с медными отсветами. По земле извивался сухой ветер, шумели старые монастырские дубы. Иеромонах Македоний дошел до монастырских врат, где, по преданию, был обезглавлен Иваном Грозным преподобный игумен Корнилий. Македонию вспомнились слова из одной ветхой монашеской летописи: «По умерщвлении Корнилия преподобного, падоша Иване царь на хладные мощи его, и зело плакася горько». Повторял эти слова и вздыхал.
Около врат стоял человек на коленях. Шаги монаха испугали его. Он встал с колен и хотел броситься бежать.
Монах остановил его и успокоил.
– Вы издалека? – спросил он.
Пристально вглядевшись в тихие сострадательные глаза монаха, незнакомый шепотом ответил:
– Я тайком пришел из России!..
– Горе, наверное, большее, заставило вас придти сюда?
– На душе у меня страшный несмываемый грех! – с отчаянием выкрикнул он, закрыв лицо руками. – Бог оставил меня! Перекрести меня! Страшно мне!
Иеромонах перекрестил его и усадил на камень, рядом с собою.
Пробили монастырские часы. Когда угас в воздухе их ночной перезвон, человек робко и растерянно, в бессвязных словах, рассказал страшную повесть о себе.
«Это было в 1918 году. Я служил в красной армии. Пьяными мы ворвались в этот монастырь. Перед этим мы расстреляли у монастырских стен двух печерских жителей. Со свистом, руганью и песнями мы взломали церковные двери и в шапках, с папиросами в зубах, ворвались в храм искать сокровища. Что мы только в храме не делали – подумать теперь страшно! Плевались, пели песни, хохотали. Я, как сейчас помню, все хотел в уста Спасителя папироску вставить.
…Никаких сокровищ мы не нашли. Пошли в пещеры, где ваши иноки упокоеваются. Могильные плиты штыками да прикладами вскрывали: всё думали, что монахи свои драгоценности в гробы попрятали! Много монашеских гробов раскрыли, осквернили и разрушили. Ничего не нашли.
Стоял в пещере, на месте первоначального алтаря подвижников, образ Богоматери… Мы этот образ на пол опрокинули, и сапогами, грязными солдатскими сапожищами… по этому образу!..
Взяла меня злоба, что мы здесь ничего не нашли, и в злобе своей я штыком ударил в череп монаха, лежащего во гробе.
Стали мы выходить из пещер. Перед тем, как выйти, я почему-то оглянулся назад и увидел, как над чьим-то гробом светилась синенькая лампадка… Своды, мрак, переходы и этот синий огонь над гробом!.. Взглянул я на эту лампадку и обуял меня такой страх, что я закричал и как безумный выбежал из пещеры. С этих пор, вот уже десять лет я не нахожу успокоения. Каждую ночь вижу монаха с проколотым черепом, и всюду, куда ни посмотрю, синие лампады перед глазами…
…Чтобы загладить окаянство мое, я стал изнурять свое тело. Вот, посмотрите…»
Человек расстегнул рубашку и показал монаху железные вериги.
«Совесть погнала меня из России… сюда… монастырским стенам поклониться и попросить прощения у святых угодников. Услышит ли меня Бог? Простит ли меня, окаянного зверя?»
Человек умолк и расплакался.
На прощанье он попросил перекрестить его. Иеромонах перекрестил, и рука его коснулась железных вериг.
Долго смотрел ему вслед и думал о таинственных жутких путях русской души, о величайших падениях ее и величайших восстаниях – России грешной и России веригоносной.
Грозовые тучи прошли стороной. Далеко, далеко перекатывался гром, и в том направлении, где лежала Россия, вспыхивали молнии.
В стороне от большой дороги, под ракитами, сидят у костра старик Панкратий и безногий парень Семен Кряжов, бывший красноармеец. Шли они из глухой далекой деревни в город на заработки. В пути ночь застигла. Решили заночевать на вольном воздухе, под звездами, среди трав и тишины. Старик чинит стоптанный лапоть. Кряжов выгреб в сторону горячих углей, печет на них наворованную у крестьян картошку и мурлычет под нос китайскую песню, заученную со слов китайца-однополчанина. Панкратий прислушивается к диковинным напевам и ухмыляется:
– Ишь ты, китаец! Как это, Сенька, язык у тебя на сторону не своротит? Чин-я-бон-изъян-чай-глянь… хе-хе! Занятно, бодай тебя муха, лягай тя комар! По-китайски, Сень, выучиться – все одно что блоху подковать! А тебя вот умудрил Господь!