и думаю о чем-то своем, о чем нигде не будет написано и чего я никогда не прочитаю.
Гера помолчала. Взяла меня за руку и спросила:
– Ты что, не узнаешь меня, Дима?
Мне показалось, я слышал уже этот голос, много раз слышал. Неужели, это Наташа? А может, Фаина? Соника? Или та, как ее?.. Я прошептал чье-то имя.
– Не узнал, – устало сказала Гера. – Жаль. Я столько времени шла за тобой следом. Ничего, главное я тебя нашла.
Сквозь щели в окне стали проникать черные хлопья и песок. За стеклом непрерывно шелестело и шуршало. В окна бились, слетаясь к свету, черные бабочки преисподней. Это Ворона, почему-то подумал я, это она. Мгла и больше ничего…
Гера обняла меня и сказала:
– Не мучь меня, отец Сергий. Не мучь себя. Иди же ко мне, ну… Сколько можно томить себя… Вот сюда…
Чудеса да и только – опять куда-то делись мои доспехи. Где женщины, там и чудеса.
И я готов уже был войти в нее, и раствориться в ней, и найти себе забвение, а ей дать утешение, как вдруг нестерпимая боль пронзила мое поганое нутро, точно кто вогнал мне в брюхо копье, и я сполз с кровати, скорчился на полу и потерял чувства. И обрел забвение.
Какое-то время я был во тьме. Я это знал, будто кто-то шептал мне об этом. Потом начались проблески сознания. Они заполнялись вспышками света, в которых нельзя было различить ни единого образа. Невнятными голосами, не похожими на человеческие. Каким-то слабым и тонким свистом… Потом я почувствовал себя как бы находящимся под водой, куда почти не проникает воздух, а доходит лишь рассеянный желтоватый свет и глухие уже человеческие голоса. И в то же время я чувствовал, что весь горю. И этот жар была не в состоянии загасить вся толща воды, колеблющаяся и мерцающая надо мной. Во мне то взрывалась и пульсировала дикая боль, то проваливалась куда-то внутрь; и снова меня поглощала тьма.
Как бы из воздуха и снега слепилось белое-белое лицо Геры. Оно, как луна по небосводу, проплыло по радужной оболочке моих глаз. Заколыхалось, погружаясь за горизонт яви. Всплыло, снова поднялось над горизонтом, но уже было перекошено. И стало вдруг таять, темнеть и прорастать какими-то колючками пустыни. И вот появились один за другим три массивных подбородка в синей щетине. Красные, жадные до всего губы. Круглое зеркало лысины и мясистый нос в прожилках. Черные пучки бровей и выпуклые, как у рака, глаза, в которых весь мир отражался в виде слова «мое». И мне тут же подобострастный голос уважительно прошептал прямо в ухо: «Поклонитесь, это граф, сэр Горенштейн». Разумеется, я не поклонился. Лежачие на поклон не способны. Их потому и не бьют.
Горенштейн тотчас обиделся и стал терять мясистость и прожорливое свое благодушие. И осталось жуткое костлявое создание с седыми космами, которое, взвыв, закрутилось штопором, обдало меня выхлопными газами и унеслось за горизонт. А надо мной беззвучно захлопнулась черная крышка, похожая на визитную карточку, как южная звездная ночь…
***
Очнулся я от внутреннего толчка. Меня вышвырнули из забытья, как из обыкновенного сна, пронзительные мысли о том, что я чего-то не сделал, что-то не успел. Но эти мысли тут же стерлись из памяти, а я, обессиленный и безразличный ко всему, не открыв еще глаз, понял, что нахожусь в постели. Тут же я услышал всхлипывания, шепот: «Господи! Господи!» – почувствовал на лице своем влагу и попытался рукой стереть ее, так как она попала мне в глаза.
На мою руку легла рука Геры, я узнал ее. Я открыл глаза. И увидел Геру.
– Ты жив, – прошептала она. – Господи! Он жив.
Я открыл рот, чтобы спросить, что со мной, но только просипел, как водопроводный кран, лишенный воды, и закашлялся.
– Тихо, тихо… Все хорошо. Господи! Благодарю тебя! Он жив.
Я попытался приподнять голову, но она не слушалась меня. На моем лице были Герины слезы. Гера умыла меня слезами. Их было, видимо, столько пролито, что они стали пресными. Глаза ее были красные и опухшие, лицо осунувшееся и смертельно усталое, а весь ее облик говорил о крайней степени морального и физического переутомления. Она гладила меня по голове. В другой руке Гера что-то сжимала. Я прикоснулся к ней, но она выдернула руку.
– Осторожно, граната! Куда ее положить? Это кольцо дурацкое… Забыла, что с ним делать.
– Зачем это? – произнес я первые свои слова.
– Я охраняла тебя.
– Что, война? – не удивился я.
– Хуже. Тебя собирались похоронить.
Этому я тоже не удивился.
– Что тут еще произошло? – спросил я.
– Не знаю. Больше ничего не знаю. Ничего.
– Покажи мне ее. Дай. Вот. Все в порядке. Положи куда-нибудь.
Когда Гера снова села около меня и взяла за руку, я вспомнил ее белое лицо, нежную кожу живота и ног, адских бабочек на стекле…
– Что случилось со мной? Меня ранило? Куда? Сюда?
– Ничего с тобой не случилось. Ты просто умер. А сейчас воскрес.
– Я серьезно.
– Да куда уж серьезней… Пить хочешь? Я принесу.
Гера подошла к двери, наклонила голову, прислушалась к чему-то, вздохнула и пошла за водой.
– Идиоты! Не догадались воду перекрыть, – сама себе сказала Гера. – Три дня назад, помнишь, весь город завалило черными хлопьями. Перед этим мы с тобой перекусили в порту. Я взяла курицу, а ты рыбу. Тебе подали какое-то редкое блюдо, я на салфетке даже название записала. Сейчас достану из сумочки… Нет, куда-то запропастилась. Какое-то двойное название: омуль или килька, не помню точно, тире – «тетрадиксан». Я запомнила – стиральный порошок есть такой: «Диксан». Я тогда сразу почувствовала: что-то не то. И название какое-то дурацкое, и официант так странно смотрел на тебя… А потом из-за занавески на нас кто-то пялился, потом за нами следом шли. Я тебе тогда ничего не сказала. Ты бы связался с ними, а зачем? Карантина несколько дней осталось, зачем тебе лишние проблемы? А видишь, как оказалось. Это тебя, наверное, от той рыбы скрутило.
Я вспомнил, что тоже заметил за нами хвост, но не придал ему значения. В конце концов, это же не мой хвост. А вот рыбка – тут Гера права: не сама килька с омулем, а стиральный порошок. Он-то и стирает в порошок. Только не «тетрадиксан», а «тетрадоксин». Скушаешь его – и ага. Кома. Мнимая смерть. Почти по Мольеру. Сердце стоит. Дыхания нет. Рефлексов никаких. Душа улетает. Похороны.