Отношения Степурина к Чичикову носили характер прямо нежный и трогательный. Чичиков был единственный и неизменный спутник в его уединенных и далеких прогулках и единственный поверенный его душевных настроений. Плохи были поручичьи финансы, и тогда Степурин и Чичиков были невеселы и слегка худели; поправлялись обстоятельства — поправлялись оба, оба заметно толстели и веселели. «Чичиков, гулять!» — свистнет Степурин, и Чичиков, пронзительно визжа, бросается в коридор каземата. «Павел Иванович, желаете молочка?» — спрашивает его, подмигивая, Степурин во дни желанного благополучия, и «Павел Иванович», извиваясь как угорь, искательно подползает к ногам хозяина. «Ну, Чичик мой, поели мы с тобой молочка, теперь давай спать!» — командует затем поручик, и Чичик покорно свертывается на маленьком коврике у постели своего доброго барина.
Была у Степурина еще одна слабость — это цитра, приобретенная им на долгие экономии и на которой его выучил играть какой-то заезжий румын. В минуты особых настроений он запирался в своей комнате, выгнав предварительно Чичикова, возненавидевшего цитру, как своего личного врага, и переигрывал тогда весь свой скудный репертуар, отыскивая ощупью в ее тонких аккордах родственные звуки, таящиеся от света на дне своей души. И часто, когда в офицерской столовой всю ночь раздавалось гоготанье пьяной холостежи, из отдаленного каземата «Камчатки» доносились нежные звуки цитры, кроткие и угнетающие, как тоска по родине.
И вот так проходил восьмой год офицерства этого странного человека за книгой и цитрой, в далеких уединенных прогулках, в сообществе никогда ненасытного Чичикова и вечно молчаливого Чабана. Ничтожная, тоскливая и однообразная крепостная жизнь точно скользила по нем, нисколько не задевая его своею мутною поверхностью. Когда ему передавали, например, какую-нибудь крепостную сплетню, он только произносил с притворным удивлением: «Нну, что ты?» — и смотрел глазами через голову говорящего. Или когда в «Камчатке» происходил словесный бунт по поводу какой-нибудь канцелярской гадости, устроенной инженерным управлением артиллерийскому, находившемуся с последним в контрах, он только процедит с полуулыбкой: «Экие паршивцы!» — и отойдет в сторону. Если же в их захолустье попадал проездом какой-нибудь свежий человек, щедрый на рассказы о заграничных чудесах или новостях столичной жизни, Степурин тогда устремлял на рассказчика детски-изумленные глаза и каким-то растерянно-жалким голосом спрашивал: «Но-о… правда ли?», голосом, в котором невольно отражалось сознание человека, лишенного света и замуравленного в стену. Эти три слова были чуть ли не единственными, посредством которых он сносился, помимо службы, с внешним миром, этим нестерпимо пошлым крепостным миром, в затхлом воздухе которого гасла всякая светлая искра.
Собственно говоря, мухрованская крепость мало чем отличалась от других ей подобных захолустных крепостей, где обыкновенно начальник артиллерии враждует с инженерным полковником, где жена коменданта устраивает на Новый год живые картины в пику артиллерийской командирше, которой не удалось устроить на Рождество домашний спектакль, и где произвол и скука благополучно уживаются со сплетней и скандалом. Женатые люди в таких обстоятельствах обыкновенно группируются на замкнутые и враждебные кружки, а холостые пьянствуют и безобразничают, вероятно от сожаления, что не могут устроиться, как женатые.
В Мухровани холостые кружки представляли нечто совсем невозможное, а артиллерийская «Камчатка» считалась хуже всех. Этой славой она всецело была обязана штабс-капитану Дедюшкину, допивавшемуся до того, что однажды его видели ехавшим из городского трактира верхом на своем собственном денщике, и окрещенному за свое погибельное пристрастие «Зеленым змием». Пил он действительно с редкой систематичностью и любовью, вкладывая в это неблагодарное ремесло всю свою душу и все свое жалованье. Различные сорта водок назывались у него по именам, как у ботаника — роды растений. Было семь сортов водок, которые назывались «Семь смертных грехов», другая водка, настоянная на двенадцати травах, называлась «Двенадцать разбойников», третья, посильнее градусом, — «Черная немочь», и т. п.; точно так же и рюмки по размеру и времени выпивки назывались: «звездная», «лунная», «постельная», «пугачевская» и т. д. Подпоручик Дембинский, далеко уступая штабс-капитану в винной энциклопедии, значительно превосходил его в светской, добровольно заменяя для крепостного общества газету, телеграф и телефон. Такое разнообразие способностей не обходилось, конечно, без вреда для его физиономии, и его бы давно выслали из Мухровани, если бы она не была то самое место, куда его сослали за шулерство вместе с капитаном Дедюшкиным, попавшим туда же за пьянство. Прапорщик Нищенков вследствие своей анекдотической глупости занимал место посреди обоих и наполнял свою пустую жизнь смутными и несбыточными мечтами о каких-то великосветских амурах. И так как амурам в Мухровани было отведено совершенно особое место — за городской чертой, у одной скверной еврейки, носившей заманчивую фирму «Султанши», то ограниченный в своих бонтонных претензиях прапорщик усвоил своей физиономии неменяющееся выражение брезгливого недовольства и загадочного глубокомыслия.
Такова была жизнь этой богом проклятой «Камчатки», затерянной в самом конце скучливой крепости, самой отстоявшей от города на целых четыре версты, — города невзрачного и незначительного, жившего единственно на счет этой же самой крепости. Летом Мухровань, окаймленная зеленеющим берегом Днестра, представляла вид довольно сносный, но осенью, во время дождей, превращалась в настоящее блюдо грязного киселя, в котором плавали дома, жиды и свиньи.
Разумеется, концерт в таком заглушье составлял целое событие, но еще большее событие было, пожалуй, благополучно добраться до города через целое море топкой грязи — куска бессарабской степи, отделявшей город от крепости. Начальство и семейные люди, разумеется, добирались с грехом пополам в разных казенных и собственных таратайках, но холостая братия обыкновенно направлялась туда пешком, целыми партиями, вооружившись высокими голенищами, крепостными фонарями и, вследствие небезопасности дороги, револьверами.
Точно таким же образом в означенное ноябрьское воскресенье направилась из «Камчатки» в мухрованскую благородку знакомая компания, состоящая из штабс-капитана Дедюшкина, поручика Степурина, подпоручика Дембинского и прапорщика Нищенкова. При входе в город их опередили три крытые повозки, волочившие начальника крепости с женой, семейство инженерного полковника и грузную особу командира резервного батальона, одна рота которого стояла в самой крепости.
К восьми часам вечера закоптелое и узкое, как коридор, зало городского собрания было переполнено мухрованской интеллигенцией, заключавшейся, разумеется, на три четверти из лиц военного сословия и их семейств; из штатской четверти выделялось несколько самодовольных греческих носов, пришедших поддержать свою соотечественницу-концертантку г-жу Захропуло. Небольшое возвышение в конце залы, исполнявшее в обыкновенное время роль гостиной, было обращено теперь в подобие сцены. По бокам на двух крашеных тумбах сверкали искривленные канделябры, правая сторона гостиной была загромождена роялем, а портьера проходной двери, ведшей в биллиардную, была таинственно опущена; над серединной дверью, по обыкновению, красовался в овальной раме масляный портрет бывшего мухрованского коменданта — седого генерала с щетинистыми усами и косой черной повязкой, закрывавшей раненый глаз.
Открыла концерт г-жа Захропуло. Это была очень худощавая и очень носатая дама с профилем цапли, с огромным турнюром и желтой астрой в декольтированном корсаже. Она кисло-сладко улыбнулась публике, церемонно опустилась на табурет перед роялем и, неожиданно для всех, хлопнула так энергично по клавишам, что даже флегматичный командир резервного батальона вздрогнул и пробормотал себе под нос: «А чтоб вас!» Несколько мужчин откашлялись, какая-то дама, страдавшая хроническим насморком, визгливо чихнула — и концерт начался…
Для мухрованской интеллигенции концерт слушался довольно внимательно. Командир резерва, подавленный игрой г-жи Захропуло, так тяжело сопел, что сидевшие в дальних рядах справедливо полагали, что слышат соло на фаготе; лысый инженерный полковник то и дело отирал платком свою лысину и все справлялся с афишей, а командир крепости, сухощавый господин с бритой головой и висячими китайскими усами, чтобы показать, что он служил в Петербурге и видал виды, повернулся к концертантке спиной. Когда г-жа Захропуло наконец благополучно окончила свою боевую музыку, военные дамы, не практиковавшиеся на фортепиано далее попурри из «Гугенотов»[2], снисходительно переглянулись, а греческие носы раздули ноздри и нерешительно захлопали. Фортепианистка удалилась, и теперь наступила минута всеобщего любопытства в ожидании пресловутой Фиорентини…