Пять месяцев тому назад Надя Франк, вся дрожа от наплыва новых чувств надежды и жажды жизни, стояла в институтской церкви и слушала последнюю «выпускную» обедню, — она боялась обернуться, чтобы не крикнуть от восторга, сознавая, что там, в толпе родных, приехавших за выпускными, стоят её брат Андрюша и с ним его товарищ.
Были минуты, когда она теряла смысл слов священника, песнопения хора, гордо её сжимало, в влажных глазах стоял туман, и она чувствовала всем существом своим только счастье. Почему, какое, в чём выражающееся — она не могла бы сказать, — счастье жизни, которая билась в каждой жилке её существа. Прощанье с подругами, горячие поцелуи Люды, её интимного друга, остававшейся пениньеркой [1] в институте, последние взволнованные aurevoir [2] в широкой швейцарской с впечатлением красной ливреи швейцара Якова, захлопнувшего дверцу кареты, Надя оставила институт и очутилась в четвёртом этаже довольно тесной квартиры в Гусевом переулке.
Через неделю уехал брат Андрюша в свой полк, с ним и его товарищ; девочка проводила их с горькими слезами, причём бессознательно оплакивалась иллюзия чего-то, что могло бы быть и что не должно было случиться, по словам её матери, так как между ею и… «ним» стояла стена непоборимых преград бедности. С отъездом молодых людей в доме воцарилась серая скука, и как осенний дождь полились беспрерывные сетования матери на то, что с выходом Нади из института прибавились расходы; отец умер давно, мать бьётся одна… тут выплыло странное и страшное слово — «долги». Затем в дом случайно заехал «старый друг отца» Афанасий Дмитриевич Ратманов и мало-помалу стал чуть не ежедневным посетителем маленькой квартиры. Мать повеселела, голос её окреп, таинственные совещания с кухаркой, кончавшиеся слезами, прекратились, сетования превратились в панегирики доброму, щедрому, прекрасному другу, а для Нади дни стояли всё такие же серые, монотонные, в институт её не пускали, писем от Андрюши ей не давали в руки, а только передавали его поцелуи и советы выходить скорей замуж, думать о матери, о том, чтобы успокоить её, затем мать как-то вскользь упомянула, что товарищ Андрюши женится и притом на богатой… затем пришёл день, когда взволнованно, беспрестанно упоминая с благодарностью имя Божье, мать сообщила Наде, что Афанасий Дмитриевич просит её руки; ни секунды не выразив даже сомнения, что девушка может отказаться от такой «блестящей» партии, мать заговорила об Андрюше, который может перейти в лучший полк, о себе, измученной, усталой от борьбы с жизнью и наконец получающей обеспеченность и спокойствие.
Итак, 2 декабря минуло Наде Франк 16 лет. 7 декабря был выпуск, а в апреле, когда первые робкие лучи солнца стали врываться утром в её тесную спаленку, когда зазвенели всюду с крыш, из труб мелкие ручейки воды, заворковали голуби, весело зачирикали воробьи, Надя была уже повенчана с человеком за 40 лет, бурно прожившим молодость и влюбившимся в девочку всею страстью недалёкого, избалованного богача, не привыкшего к анализу и убеждённого, что всякая женщина должна была бы считать за счастье назваться его женой.
После венца они немедленно уехали за границу. Сначала он предполагал объехать с женою Италию, Швейцарию, показать ей красоту и величие природы, но затем, сев в вагон, он решил, что человеку нужнее всего комфорт, а для девочки, ничего не видавшей, поразительнее всего будет роскошь больших городов, и сам он в её глазах получить бо?льшее значение, когда она увидит каким почётом будет всюду окружён он, «богатый иностранец». И вот, посетив Вену, Париж, он приехал в Берлин, где ожидался в это время съезд «великих гостей», и в честь их устраивался целый ряд праздников и торжеств. К его досаде и разочарованию вся банальная роскошь отелей, толпа лакеев во фраках, похожих своим холодным важным видом на институтских учителей, вечная сутолока приезда, отъезда, табль-дот [3] с музыкой, цветами и бесцеремонными взглядами соседей, пугали её как маленькую улитку, заставляли уходить в свою раковину, откуда она выглядывала недоверчиво и хмуро в силу застенчивости. Между нею и мужем лежала целая пропасть непонимания. Он, вооружённый опытностью и воображаемым пониманием женщины, чувствовал оскорблённою свою гордость и притом в самых законных её требованиях; он хотел упиться красотою и молодостью жены, которая должна была, нарядная, весёлая, пикантная своей наивностью, всюду появляться под руку с ним, он ждал от неё поклонения, влюблённости, а между тем рядом с ним всюду появлялась девочка бледная, робкая, не умевшая ходить под руку, вспыхивавшая и потуплявшая глаза при всяком внезапном вопросе, неловкая в своих движениях, не пившая вина, не понимавшая вкуса ни в каких гастрономических вещах, комично боявшаяся незнакомых блюд, а главное всюду и всеми по её поведению принимаемая за его дочь, только что взятую из института. Добраться до её сердца, овладеть им, ободрить, надолго забыть свои права мужа и быть только другом, товарищем, перед которым раскрылся бы этот бутон и превратился в роскошный благоухающий цветок — этого он не умел, не мог, и, как грубый, нетерпеливый человек, готов был насильно раскрыть лепестки и сделать из бутона хоть подобие распустившегося цветка. Ведь не по принуждению же она шла за него? Нет, не по принуждению, она согласилась потому, что не могла отказать в просьбах матери осчастливить всю семью; её с детства учили слушаться старших и уважать, а главное её вырастили в глубоком убеждении, что она рождена, создана, воспитана только для того, чтобы выйти замуж, что всё несчастье, весь стыд состоит в том, чтобы остаться старой девой, а бедные девушки, к несчастью, иногда подвергаются этой жестокой, смешной участи и становятся обузой семьи.
Мать приказала ей быть ласковой с женихом, позволять ему поцеловать себя, и она «старалась» исполнить приказание, а подарки, катание на хороших лошадях, ложа в театре, словом, всё, чем сопровождался короткий срок «невестенья», всё это развлекало её, радовало и совершенно затемняло и без того не понимаемую ею важность того, что свершается в её судьбе. С первых дней свадьбы в душе её залегло новое чувство обиды и стыда; иногда её вдруг охватывала мысль, что все знают что свершилось с нею, какие права имеет на неё этот человек, — тогда её охватывало желание бежать от всех, скрыться, не существовать, — и сразу мысль её переносилась к «нему», товарищу брата, который глядел на неё так ласково, весело, в ответ которому её сердце билось так странно и чудно, точно там раскрывалась какая-то дверь, и из неё вырывались тёплые розовые лучи, и ей казалось, что всё было иначе, если бы его руки окружили её и прижали к его груди, — всё что казалось тут насилие и стыд — там было бы покровительство и ласка.
Кончив одеваться, как всегда — без помощи горничной, Надежда Александровна заботливо последний раз осмотрела себя в зеркало и мысленно пересчитала всё, что должно было быть на ней надето: свежая роза в волосах, как требовал муж, жемчужные серьги, две нитки жемчуга на чуть-чуть открытой шее, кольца… всё! Она взглянула на фарфоровые часы, висевшие на стене, и убедилась, что до первого звонка к завтраку остаётся 20 минут. Заторопившись так, что вспыхнули её щёки и слегка задрожали руки, она ещё раз взглянула — заперта ли задвижка, потом зажгла свечу, вынула из кармана только что снятого капотика письмо и, осторожно поднеся к огню, стала нагревать его; между широко расставленных строк почти официального письма стали выясняться другие: «Душка моя, как я соскучилась; вчера получила твоё письмо, покрыла его поцелуями»… Надя засмеялась.
— Ах Людочка, Людочка!
«…от monsieur André тоже получила письмо, и на твой вопрос»… Чтение подвигалось медленно, а Надя придвинула бумажку ближе к огню… «На твой вопрос о Евгении Михайловиче, он говорит»…
— Надя, готова? — послышался стук в дверь.
Надя вздрогнула, бумажка коснулась огня, и письмо вспыхнуло.
— Надя!! Mais. [4]
Обжёгши кончики пальцев, Надя бросила в умывальную чашку горевшее письмо, и чёрный пепел с уцелевшим углом смочился водою.
— Надя!! — в голосе была нотка раздражения и приказания.
С отчаянием охватив одним взглядом всю маленькую уборную, как бы ища куда нырнуть и спрятаться, Надя вздохнула, и не найдя ничего успокаивающего, оправдывающего её молчание, она отодвинула задвижку и, стараясь загородить мужу вход, быстро заговорила.
— Готова, готова, идёмте завтракать!.. Так? Хорошо?
Она повернула перед ним головку.
— Чем это здесь пахнет?.. Горелым… Что ты сожгла?
— Я? — ничего… — и тут же вспыхнув от лжи, прибавила, — так, бумажку…
— Какую? — Афанасий Дмитриевич шагнул вперёд, отстраняя рукой свою маленькую жену, подошёл к чашке и… побледнел, — письмо? От кого письмо? Когда ты получила? Кто передал?