На лестнице послышался стук костылей, это поднимался Вороненко.
-- Разрешите, товарищ начальник, обратиться? -- насмешливо спросил он.
Вайнтрауб сразу успокоился и спросил:
-- А, Витя, ну как дела? -- Он почти всему населению города говорил "ты", потому что все сорокалетние и тридцатилетние когда-то мальчишками лечились у него.
-- Вот ножку оторвало, -- сказал, усмехаясь, Вороненко. Он о своей беде всегда говорил усмехаясь, стыдясь ее.
-- Ну как, книжку прочли? -- спросил Борис Исаакович.
-- Книжку? -- переспросил Вороненко; он все время усмехался, морщился. -- Какого хрена книжку, вот будет нам знаменитая книжка.
И Вороненко вдруг нагнулся к ним, лицо его стало спокойно, неподвижно. Негромко и неторопливо он произнес:
-- Немецкие танки прошли через железнодорожное полотно и заняли деревню Малые Низгурцы, это примерно километров двадцать на восток.
-- Восемнадцать с половиной, - сказал доктор и спросил: -- Значит, эшелон не уйдет?
-- Ну, само собой разумеется, -- сказал старый учитель.
-- Мешочек, -- сказал Вороненко и, подумав, прибавил: -- Завязанный мешок.
-- Ну что ж, -- проговорил Вайнтрауб, - посмотрим, значит, это судьба. Я пойду домой.
Розенталь посмотрел на него.
-- Вы знаете, я всю жизнь не любил лекарств, но сейчас вы мне дадите единственное лекарство, которое может помочь.
-- Что, что может спасти? - быстро спросил Вайнтрауб.
-- Яд.
-- Никогда этого не будет! -- крикнул Вайнтрауб. -- Я никогда этого не делал.
-- Вы наивный молодой человек, -- сказал Розенталь. -- Эпикур ведь учил, что мудрый из любви к жизни может убить себя, если страдания его становятся невыносимы. А я люблю жизнь не меньше Эпикура.
Он встал во весь рост. Волосы, и лицо его, и дрожащие пальцы, и тонкая шея -- все было высушено, обесцвечено временем, казалось прозрачным, легким, невесомым. И только в глазах была мысль, не подвластная времени.
-- Нет, нет! -- Вайнтрауб пошел к двери. -- Вот увидите, как-нибудь промучаемся.
И он ушел.
-- Больше всего боюсь я одной вещи, -- сказал учитель, -- того, что народ, с которым я прожил всю свою жизнь, который я люблю, которому верю, что этот народ поддастся на темную, подлую провокацию.
-- Нет, этого не будет! -- сказал Вороненко.
Ночь была темна, оттого что тучи покрывали небо и не пропускали света звезд. Она была темна от тьмы земной. Гитлеровцы были великой ложью жизни. И всюду, где ступала нога их, из мрака на поверхность выступали трусость, предательство, жажда темного убийства, расправы над слабым. Все темное вызывали они на поверхность, как в старой сказке дурное колдовское слово вызывало духов зла. Маленький город в эту ночь задыхался от темного и недоброго, от зловонного и грязного, что проснулось, зашевели лось, растревоженное приходом гитлеровцев, потянулось им навстречу. Из подвалов и яров вылезли изменники, слабые духом, рвали и жгли в печах книги Ленина, партийные билеты, письма, срывали со стен портреты братьев. В нищих духом зрели льстивые слова отреченья, рождались мысли о мести за бабью ссору на рынке, за случайно сказанное слово; черствостью, себялюбием, безразличием заражались сердца. Трусы, боясь за себя, замышляли доносом на соседа спасти свою жизнь. И так было во всех больших и малых городах больших и малых государств, всюду, куда ступала нога гитлеровцев, муть поднималась со дна рек и озер, жабы всплывали на поверхность, чертополох всходил там, где растили пшеницу.
Ночью Розенталь не спал. Казалось, в это утро не взойдет солнце, тьма над городом встала навек. Но солнце взошло в предначертанный ему час, и небо стало голубым и безоблачным, и птицы запели.
Низко и медленно пролетал немецкий бомбардировщик, словно утомленный ночной бессоницей - зенитки не стреляли, город и небо над городом стали немецкими. Дом просыпался.
Яшка Михайлюк спустился с чердака. Он гулял по .двору. Он сидел на той скамейке, где вчера сидел старый учитель. Он сказал Даше Вороненко, топившей плитку:
-- Ну, что, где он, твой защитник родины? Убегли красные и не взяли его с собой?
И красивая Даша, улыбаясь жалкой улыбкой, сказала:
-- Ты на него не доноси, Яша, он ведь по мобилизации, как все, пошел.
Яшка Михайлюк после долгого сидения в темноте вышел под солнечное тепло, дышал утренним воздухом, смотрел на зеленый лук в огороде. Он побрился и надел вышитую рубаху.
-- Ладно, -- сказал он лениво, -- вот бы выпить мне чего, не знаешь, где достать?
-- Я достану самогон, -- сказала Даша, -- есть тут у одной знакомой. Только смотри, Яша, он ведь бедный, калека. Ты не капай на него.
Потом вышел во двор агроном, и женщины шептались:
-- Вот это да, словно на первый день пасхи.
Он поговорил с Яшкой, шепнул ему словцо на ухо, и они оба рассмеялись.
Они зашли к агроному и выпивали там. Михайлючка принесла им сала и моченых помидоров. Варвара Андреевна, у которой все пять сыновей были в Красной Армии, самая вредная на язык и самая ядовитая во дворе старуха, сказала ей:
-- Ты теперь, Михайлючка, знатная женщина страны при немцах будешь: муж в концлагере за агитацию, сын дезертир, дом этот твой собственный. Прямо тебя немцы городской головой выберут.
Шоссе лежало в пяти километрах восточней города, и поэтому немецкие войска прошли, минуя маленький городок. Лишь в полдень проехали по главной улице мотоциклисты в пилотках, трусах и тапочках, черные от загара. У каждого на руке были часы-браслетик.
Старухи, глядя на них, говорили:
-- Ах, боже мой, ни стыда, ни совести, голые по главной улице. Окаянство-то
до чего доходит!
Мотоциклисты пошуровали по дворам, забрали поповского индюка, вышедшего разобраться в конском навозе, второпях съели у церковного старосты два с половиной кило меда, выпили ведро молока и укатили дальше, обещав, что часа через два прибудет комендант. Днем к Яшке пришли еще два приятеля-дезертира. Они все были пьяны и хором пели: "Три танкиста, три веселых друга". Они бы, вероятно, спели немецкую песню, но не знали ее. Агроном ходил по двору и, лукаво усмехаясь, спрашивал у женщин:
-- Где же это наши евреи? Весь день не видно ни детей, ни стариков, никого, словно их и не было на свете. А вчера с базара пятипудовые корзины перли.
Но женщины пожимали плечами и не поддерживали этот разговор. Агроном удивлялся. Ему казалось, что женщины совсем иначе отнесутся к таким интересным словам.
Потом пьяный Яшка решил очистить свою квартиру, ведь до тридцать шестого года весь нижний этаж был занят Михайлюками. После того, как сослали отца, две комнаты занял Вороненко с женой, а во время войны горсовет вселил в третью комнату семью младшего лейтенанта Вайсмана, эвакуирован ную из Житомира.
Приятели помогли Яшке очищать площадь. Катя Вайсман и Виталий Вороненко сидели во дворе и плакали. Старуха Вайсман выносила посуду, кухонные горшки и, проходя мимо плачущих детей, шепотом говорила:
-- Цыть, дети, тише, не надо плакать.
Но потное лицо ее с прилипшими к вискам и щекам седыми прядями казалось таким страшным, что дети, глядя на нее, пугались и плакали еще шибче.
Даша пробовала напомнить Яшке об утреннем разговоре, но он ей сказал:
-- Меня пол-литром не купишь! Ты думаешь, люди забыли, что твой Витька народ раскулачивал.
Лида Вайсман, вдова младшего лейтенанта, малость помешавшаяся, после того как в один день она получила похоронную на мужа и на брата, смотрела на плачущую девочку и говорила:
-- Сегодня на базаре нет ни капли молока, плачь не плачь, молока нет.
А Виктор Вороненко улыбался, лежа на пустом мешке, постукивая костылем по земле.
Старуха Михайлюк стояла, высокая, седая, с яркими глазами, и все молчала. Она смотрела на плачущих детей, на захлопотавшегося сына, на старуху Вайсман, на улыбавшегося безногого.
-- Мамо, шо ж вы стоите, як засватанная? -- спрашивал ее Яшка.
Два раза она не ответила ему, а на третий раз сказала:
-- Вот и мы дождали дня.
До вечера выселенные сидели молча на узлах, а когда начало темнеть, вышел учитель и сказал:
-- Очень прошу всех вас ко мне. Закаменевшие женщины зарыдали сразу.
Взяв два узелка с земли, учитель пошел к дому. Комнату всю завалили узлами, кастрюлями, чемоданами, обвязанными проволокой и бечевкой. Дети уснули на кровати, женщины на полу, а Розенталь и Вороненко вполголоса разговаривали.
-- Я о многом в жизни мечтал, -- говорил Виктор Вороненко, -- то мне хотелось орден Ленина иметь, то хотел свой мотоцикл с коляской, чтобы по выходным ездить с женой к Донцу; был на фронте, мечтал семью повидать, сыну привезти "железный крест" и сгущенного молока, а теперь я мечтаю только об одном: иметь гранаты -- вот бы шухеру наделал!
А учитель сказал:
-- Чем больше думаешь о жизни, тем меньше ее понимаешь. Скоро я перестану думать, но это случится, когда мне размозжат череп. Пока немецкие танки бессильны помешать мне думать -- я думаю о мире.
- Да что там думать, -- сказал Вороненко, -- гранаты бы ручные, побольше шухеру, пока я жив, Гитлеру сделать!