- Что ты? - спросила Софья.
- Нищий,-ответила Варвара, нагнулась, достала с окна медный пятак, на котором еще возвышался серенькой кучкой пепел курительной свечки, бросила пятак на улицу, захлопнула форточку и тяжело спрыгнула на пол...
- А я вчера очень приятно время провел,- начал я, садясь в кресла,- я обедал у одного приятеля; там был Константин Александрыч... (Я посмотрел на Софью, у ней даже бровь не поморщилась.) И, надобно сознаться,- продолжал я,- мы таки покутили: вчетвером бутылок восемь выпили.
- Вот как!-спокойно произнесла Софья и покачала головой.
- Да,- продолжал я, слегка раздраженный ее равнодушием,- и знаете ли что, Софья Николаевна? ведь точно, недаром гласит пословица, что истина в вине.
- А что?
- Константин Александрыч нас рассмешил. Представьте себе: вдруг принялся этак рукою по лбу проводить и приговаривать: "Какой я молодец! у меня дядя знатный человек!.."
- Ха-ха! - раздался короткий, отрывистый смех Варвары... "Попка! попка! попка!" - забарабанил ей в ответ попугай. Софья остановилась передо мною и посмотрела мне в лицо.
- А вы что говорили,- спросила она,- не помните? Я невольно покраснел.
- Не помню! должно быть, и я хорош был. Действительно,- прибавил я с значительной расстановкой,- пить вино опасно:
как раз проболтаешься, и то скажешь, что бы никому не следовало знать. Будешь раскаиваться после, да уж поздно.
- А вы разве проболтались? -спросила Софья.
- Я не о себе говорю.
Софья отвернулась и снова принялась ходить по комнате. Я глядел на нее и внутренне бесился. "Ведь вишь,- думал я,- ребенок, дитя, а как собой владеет! Каменная просто. Да вот, постой..."
- Софья Николаевна...- проговорил я громко. Софья остановилась.
- Что вам?
- Не сыграете ли вы что-нибудь на фортепьяно? Кстати, мне вам нужно что-то сказать,- прибавил я, понизив голос.
Софья, ни слова не говоря, пошла в залу; я отправился вслед за ней. Она остановилась у рояля.
- Что же мне вам сыграть? - спросила она.
- Что хотите... ноктюрн Шопена.
Софья начала ноктюрн. Она играла довольно плохо, но с чувством. Сестра ее играла одни только польки и вальсы, и то редко. Подойдет, бывало, своей ленивой походкой к роялю, сядет, спустит бурнус с плеч на локти (я не видал ее без бурнуса), заиграет громко одну польку, не кончит, начнет другую, потом вдруг вздохнет, встанет и отправится опять к окну. Странное существо была эта Варвара!
Я сел подле Софьи.
- Софья Николаевна,- начал я, пристально посматривая на нее сбоку,- я должен вам сообщить одну неприятную для меня новость.
- Новость? какую?
- А вот какую... Я до сих пор в вас ошибался, совершенно ошибался.
- Каким это образом? - возразила она, продолжая играть и устремив глаза на свои пальцы.
- Я думал, что вы откровенны; я думал, что вы не умеете хитрить, скрывать свои чувства, лукавить... Софья приблизила лицо свое к нотам.
- Я вас не понимаю.
- А главное,- продолжал я,- я никак не мог вообразить, что вы, в ваши годы, уже умеете так мастерски разыгрывать роль... Руки Софьи слегка задрожали над клавишами.
- Что вы это говорите? -проговорила она, все не глядя на меня,- я разыгрываю роль?
- Да, вы. (Она усмехнулась... Злость меня взяла...) Вы притворяетесь равнодушной к одному человеку и... и пишете к нему письма,- прибавил я шепотом.
Щеки Софьи побледнели, но она не обернулась ко мне, доиграла ноктюрн до конца, встала и закрыла крышку рояля.
- Куда же вы? - спросил я ее не без смущения.- Вы мне не отвечаете?
- Что мне вам отвечать? Я не знаю, о чем вы говорите... А притворяться я не умею.
Она начала укладывать ноты... Кровь мне бросилась в голову.
- Нет, вы знаете, о чем я говорю,- промолвил я, также вставая,- и хотите ли, я вам сейчас напомню некоторые ваши выражения в одном письме: "будьте осторожны по-прежнему..."
Софья слегка вздрогнула.
- Я этого никак от вас не ожидала,- проговорила она наконец.
- И я никак не ожидал,- подхватил я,- что вы, вы, Софья Николаевна, удостоили вашим вниманием человека, который...
Софья быстро ко мне обернулась; я невольно отступил от нее:
глаза ее, всегда полузакрытые, расширились до того, что казались огромными, и гневно сверкали из-под бровей.
- А! коли так,- проговорила она,- знайте же, что я люблю этого человека и что мне совершенно все равно, какого вы мнения о нем и о моей любви к нему. И с чего вы взяли?.. Какое вы имеете право это говорить? А если я на что решилась... Она умолкла и проворно вышла вон из залы. Я остался. Мне вдруг стало так неловко и так совестно, что я закрыл лицо руками. Я понял все неприличие, всю низость своего поведения и, задыхаясь от стыда и раскаяния, стоял как опозоренный. "Боже мой! - думал я,- что я наделал!"
- Антон Никитич, -послышался голос горничной в передней,-пожалуйте скорей стакан воды для Софьи Николаевны.
- А что? - ответил буфетчик.
- Кажись, плачут-с...
Я содрогнулся и пошел в гостиную за своей шляпой.
- О чем вы толковали с Сонечкой? - равнодушно спросила меня Варвара и, помолчав немного, прибавила вполголоса: - Опять этот писарь идет.
Я начал раскланиваться.
- Куда же вы? Погодите: маменька сейчас выйдет.
- Нет, уж мне нельзя,- проговорил я,- я уж лучше в другой раз.
В это мгновение, к ужасу моему, именно к ужасу, Софья твердыми шагами вошла в гостиную. Лицо ее было бледнее обыкновенного, и веки чуть-чуть покраснели. На меня она и не взглянула.
- Посмотри, Соня,- промолвила Варвара,- какой-то писарь все около нашего дома ходит.
- Шпион какой-нибудь...- холодно и презрительно заметила Софья.
Это уж было слишком! Я ушел и, право, не помню, как дотащился домой.
Мне было очень тяжело, так тяжело и горько, что и описать невозможно. В одни сутки два такие жестокие удара! Я узнал, что Софья любит другого, и навсегда лишился ее уважения. Я чувствовал себя до того уничтоженным и пристыженным, что даже негодовать на себя не мог. Лежа на диване и повернувшись лицом к стене, я с каким-то жгучим наслаждением предавался первым порывам отчаянной тоски, как вдруг услыхал шаги в комнате. Я поднял голову и увидел одного из самых коротких моих друзей - Якова Пасынкова.
Я готов был рассердиться на каждого человека, который вошел бы ко мне в комнату в этот день, но на Пасынкова сердиться не мог никогда; напротив, несмотря на пожиравшее меня горе, я внутренне обрадовался его приходу и кивнул ему головой. Он, по обыкновению, прошел раза два по комнате, кряхтя и вытягивая свои длинные члены, молча постоял передо мною и молча сел в угол.
Я знал Пасынкова очень давно, почти с детства. Он воспитывался в том же частном пансионе немца Винтеркеллера, в котором и я прожил три года. Отец Якова, бедный отставной майор, человек весьма честный, но несколько поврежденный в уме, привез его, семилетнего мальчика, к этому немцу, заплатил за него за год вперед, уехал из Москвы, да и пропал без вести... Изредка ходили о нем темные, странные слухи. Только лет через восемь узнали с достоверностью, что он утонул в половодье, переправляясь через Иртыш. Что его занесло в Сибирь - господь ведает. У Якова других родных не было; мать его давным-давно умерла. Он так и остался на руках Винтеркеллера. Правда, была у Якова отдаленная родственница, тетка, но до того бедная, что сначала боялась ходить к своему племяннику, как бы не навязали его ей на шею. Страх ее оказался напрасным: добродушный немец оставил у себя Якова, позволил ему учиться вместе с другими воспитанниками, кормил его (за столом его, однако, обносили десертом по будням) и Платье ему перешивал из поношенных камлотовых капотов (большей частью табачного цвета) своей матери, престарелой, но еще очень бойкой и распорядительной лифлянд-ки. Вследствие всех этих обстоятельств и вообще вследствие подчиненного положения Якова в пансионе товарищи обращались с ним небрежно, глядели на него свысока и называли его то бабьим капотом, то племянником чепца (тетка его постоянно носила весьма странный чепец с торчавшим кверху пучком желтых лент в виде артишока), то сыном Ермака (так как отец его утонул в Иртыше). Но, несмотря на эти прозвища, несмотря на смешные его платья, на его крайнюю бедность, все его очень любили, да и невозможно было его не любить: более доброй, благородной души, я думаю, и на свете не было. Учился он также очень хорошо.
Когда я увидел его в первый раз, ему было лет шестнадцать, а мне только что минул тринадцатый год. Я был очень самолюбивый и избалованный мальчик, вырос в довольно богатом доме и потому, поступив в пансион, поспешил сблизиться с одним князьком, предметом особенных попечении Винтеркеллера, да еще с двумя-тремя маленькими аристократами, а со всеми другими важничал. Пасынкова я не удостоил даже внимания. Этот длинный и неловкий малый, в безобразной куртке и коротких панталонах, из-под которых выглядывали толстые нитяные чулки, казался мне чем-то вроде казачка из дворовых или мещанского сына. Пасынков был очень вежлив и кроток со всеми, хотя ни в ком никогда не заискивал; если его отталкивали - он не унижался и не дулся, а держался в стороне, как бы сожалея и выжидая. Так он поступил и со мной. Прошло около двух месяцев. Однажды, в летний ясный день, проходя, после шумной игры в лапту, со двора в сад, увидел я Пасынкова, сидевшего на скамейке под высоким кустом сирени. Он читал книгу. Я взглянул мимоходом на переплет и прочитал на спинке имя Шиллера: