Каждый человек может делать то, что хочет и не хочет его начальник. Есть такой закон. А если нет начальника, то и закона нет, и человека, следовательно, нет. Ничего нет. Есть дома, окна, машины, а больше ничего. Нуль. Один всемирный нуль, как бублик, который никто не съест, потому что он не бублик вовсе, а нуль. Нуль. Хватит, так нельзя. Врач запретил мыслить такими громадными категориями. Можно сойти с ума и... тогда прощай: гололед, метро и пивные, тогда все время одно это: психи, врачи, телевизор и много завтраков, обедов и ужинов, то есть - Вселенная. Сгинь! Сгинь! Сгинь! Нечистая сила! Нечистая сила - это грязный Жаботинский. Есть такое сравнение. Сгинь, грязный Жаботинский.
Вот еще был такой сарай. Двое пили, пили и все пропили с себя и с окружающих. С окружающих их семей: отцов, матерей, жен, детей. Это с деток-то! Изверги! Дети-то ведь ручонки тянут, зябнут, есть просят, а им и во двор-то похулиганить выйти не в чем. А они пропили все в дым, в лоск, в стельку, в дупель, в усмерть и еще в бабушку твою бога душу (Маяковский). Душегубы! Словом, вопрос возник, как быть, что пить. Нечего пить, потому что не на что купить и грабить боязно - дадут по морде и бутылку на сдачу посуды отберут. Один, который старше и трезвей, говорит: - пошли кровь сдавать, четверной эффект: уважать будут и три сотни дадут, и четыре. Пошли. Одному - р-раз иголку в руку и качают, и качают. Насосом в две руки. Он - хлоп, и в обморок, не вынес равнодушия. Ни тебе уважения и - трехсот. Оказалось, откачали на сотню. Они две бутылки купили, пьют и плачут. А друг говорит: - твою кровь пьем, Ваня! Кровь людская не водица, она - водка, Ваня, водка она - кровь, ничего более.
- А ты всегда, Вася, кровь мою, не водицу пил. Пил и не закусывал. Кровопиец ты и есть. Сволочь ты и нет тебе моего снисхождения. Получай, говорит, руку-то поднял, а ударить не может - ослаб. А тот и не слышал ничего - спал. На сосисках спал и кровь даже не допил. Может пожалел! А?
Когда профессор под охраной дельфина двинулся вперед по коридору, ведущему в океанариум, пришедший в себя труженик науки хотел было взять на себя инициативу и уже потянулся даже к кнопке. Вот! Сейчас - одно нажатие и сработают вмонтированные в мозг электроды раздражения, и идущий сзади парламентер ощутит приятное покалывание и уснет. И все уснут и можно будет немного поразмыслить над случившимся, а потом уже бить во все колокола, и запатентовать, и пресс-конференции, а потом - домик с садом, и уйти в работу с головой, и - исследовать, исследовать, резать их милых и смотреть, как они сами вдруг... Мысли эти пронеслись мгновенно, но вдруг голос, именно голос китообразного пропищал:
- Напрасно стараетесь, профессор. Наша медицина шагнула далеко вперед, электроды изъяты. Это ваше наследие вспоминается теперь только из-за многочисленных рубцов на голове и на теле. Идите и не оглядывайтесь.
Они остановились у входа, над которым горела надпись: "Вход воспрещен посторонним и любопытным", ниже еще одна: "Добро пожаловать!", а уж совсем внизу мелко: "Наш лозунг - ласка и только ласка, как первый шаг к взаимопониманию".
Дверь распахнулась и глазам профессора предстало продолжение его страшного сна. Боже, какое это было продолжение! Весь океанариум кипел, бурлил и курлыкал. Можно было даже различить отдельные выкрики, что-то очень агрессивное и на самых высоких нотах. Три полосатых кита - любимцы города, - которые до того, до случившегося, мирно выполняли балетные па, поставленные лучшим балетмейстером и любимцем животных одновременно, эти три кита океанариума, как бы забыв всякие навыки, кувыркались и бились в стены, но все это весело и как-то даже ожесточенно весело.
Все дельфины-белобочки сбились в кучу и, громко жестикулируя, нет, жестикулировать, собственно, им нечем, громко крича, на чистом человеческом языке, ругали его, профессора, страшными словами, обзывали "мучителем людей", то есть дельфинов, а кто-то даже вспомнил Освенцим и крикнул:
- Это не должно повториться!
Один обалдевший от счастья дельфин, прекрасный представитель вида, которому, видимо, только что вынул электрод собрат по... - да! да! - по разуму (теперь в этом можно не сомневаться), этот дельфин делал громадные круги, подобно торпеде, нырял, выпрыгивал вверх, и тогда можно было разобрать: "Долой общение, никаких контактов..." - и еще что-то. Дельфины-лоцманы пели песню "Вихри враждебные" и в такт ныряли на глубину, потом выныривали, подобно мячам, если их утопить и неожиданно отпустить, и затягивали что-то новое, видимо уже сочиненное ими, какой-то дельфиний гам, нет - гимн, разлился вокруг:
Наши первые слова: "Люди, люди, что вы!"
Но они не вняли нам - будьте же готовы!
Вся баскетбольная команда перекидывала мяч через сетку, специально в нее не попадая, и от этого находилась в блаженном идиотизме, что видно было по их смеющимся рожам. Кругом царила картина хаоса и какого-то жуткого напряжения, даже ожидания.
Хорошо, что толстые стены заглушали этот живой треск, писк, доходящий до ультразвука, но что, если вынести наружу? Там ведь акулы и кашалоты, касатки и спруты... бр-р. Профессор даже сжал зубы. Во всем хаосе этом, среди всей этой культурной революции только одно существо было невозмутимо и спокойно. Это был служитель. Он сидел, нет, он стоял, словом, он как-то находился в пространстве и невидящими глазами смотрел вокруг.
- Что с вами? Вы сошли с ума! Идите сейчас же спать. Я побуду с ними вместо вас, я послежу за ни...
Профессор услышал сзади позвякивание трезубца и вспомнил, что следить уже, собственно, не за кем и, если уж кто за кем следит...
- Как вы смели оскорблять животных! Боже! Он опять забылся. Какой-то дельфин юркнул к борту, нажал на датчик и в ту же секунду служитель бросился на профессора, выхватил у него, оторопевшего, челюсть из рук и растоптал ее прямо на глазах на дорожке у бассейна. Это категорически воспрещалось, и профессор все понял. Они сделали с ним то же, что мы до этого сделали с ними. Они вмонтировали в него... какой ужас. Да, и за такой короткий срок исследования, и научились управлять... кошмар!
- Да? А почему же это не было кошмаром, когда все было наоборот? Пропищал над ухом тонкий голос, но этот голос показался профессору уже противным. - Ну! Ответьте!
Он резко обернулся, на уровне его головы стояла морда одного из трех китов (он, конечно, опирался на двух других).
"Так! Это совсем худо! Эдак они научатся передвигаться по суше", машинально подумал профессор.
- Конечно, и очень скоро, - голос принадлежал киту.
"Никогда не думал, что у такого милого животного будет такой противный голос", - опять подумал профессор.
- Но, но! - советую не шутить, - и кит показал профессору вмонтированный в плавник зуб акулы, - я уже сделал и довольно много операций и, заметьте, все успешно и бескровно. Но я могу и ошибиться, - кит мерзко захихикал, а профессор постарался не отмечать про себя ничего лишнего, только одно напоследок: "Э, да он еще и телепат!"
- И очень недавно, - кит кашлянул и снял улыбку. А, может, и не снял, черт его знает, только он насупился и произнес кому-то внизу: - Хватит! Он все понял, - и тут же с треском исчез.
- Что вы хотите от меня? - выдохнул профессор.
- Я уже объяснил вам в довольно доступной форме, - сказал дельфин с трезубцем.
- Ну, хорошо! Так, господа!
- К черту "господ", - рявкнул бассейн.
- Друзья!
- Долой дружбу ходящих по суше!
- Но как же к вам обращаться? - Профессор растерялся окончательно.
- Это уж слишком, парни, - произнес в защиту чей-то голос, по тембру, его проводника. Все стихло.
Профессор даже с некоторой нежностью благодарно взглянул на дельфина (недаром я его любил, когда он был животным). Но, стой! Как же он шел по коридору, как он сидел у меня. Он же не должен мочь, не может, должен... Профессор глянул вниз и упал... У дельфина не было ног, но у него что-то было и на этом "чем-то" были надеты его, профессора, ботинки.
Нас загоняют спать, гасят свет везде, а в темноте находиться страшно. Вот и идешь, и спишь. Как все-таки прекрасно, что есть коридоры - по ним гуляют, и туалеты - в них, нет-нет, в них курят. Только там душно, но там все время эти психи, эти проклятые психи раскрывают окна и сквозят. Я буду жаловаться завтра. Сейчас же напишу Косыгину... эх! Погасили свет, как же можно! Как же вам не стыдно. Ну, дайте только выздороветь. Покойной ночи. Жгу спички и пишу. Так делал Джордано Бруно. Он и сгорел поэтому так быстро. А я не могу, я пойду и буду спать, чтобы выжить, а уж тогда...
Я не могу спать. Нельзя спать, когда кругом в мире столько несчастья и храпят. Боже! Как они храпят! Они! Они! Хором и в унисон, на голоса и в терцию, и в кварту, и в черта в ступе. Они храпят, а я сижу в туалете, хоть здесь и сквозняки. Они храпят, потому что безумны. Все безумные храпят и хрипят, и другие звуки, словно вымаливают что-то у бога или у главврача, а сказать ничего не могут, потому что нельзя. В десять - отбой, и не положено разговаривать. Кем не положено? Неизвестно. Такой закон и персонал на страже. Как заговорил, так вон из Москвы, сюда я больше не ездок. А кому охота после отбою - вон из Москвы. Это в такую-то слякоть, в больничной одежде. Вот и не разговаривают, и храпят, мол, господи, защити и спаси нас, грешных, и ты, главврач, сохрани душу нашу в целости. Душа - жилище бога, вместилище, а какое это к черту жилье, если оно все провоняло безумием и лекарствами и еще тем, что лекарствами выгоняют.