II
Дождевые струйки тоскливо одна за другой ползли по стеклу. Псалтырину казалось, что и мысли его, такие же скучные, бесцветные и однообразные, вяло ползут беспорядочною вереницей. А в сердце гнездилась тоска, ноющая, как зубная боль.
Заслышав осторожные шаги в коридоре, Псалтырин вздрогнул и быстро отошел от окна к столу, несколько раз провел руками по лицу, стараясь стереть с него скорбное выражение, и, что-то насвистывая, стал перелистывать бумаги с притворно-деловым видом.
В дверях показался Голубев, или Ирод, как его называл Псалтырин, и почтительно вытянулся, дожидаясь, когда его заметит управляющий. Тот, не поворачивая головы, как человек, не желающий отрываться от занятий, спросил:
— Чего тебе?
— Старшина пришел.
— Ну?
— Просится к вам.
— Пусть войдет.
— Айда! — сказал Ирод, обернувшись назад. Вошел старшина, солидный и благообразный мужчина лет сорока пяти, в длинном сюртуке, с знаком на груди. Помолившись на иконы, он низко поклонился, тряхнул головой и, переступив с ноги на ногу, откашлялся. Псалтырин с веселым, почти беззаботным видом шутливо обратился к нему:
— Тихону Иванычу! Его степенству! Здравствуй, здравствуй!
Старшина еще раз поклонился.
— Как ваше драгоценное?
— Слава богу, живем помаленьку.
— Ну, что скажешь? Голубев, подай стул.
Голубев подал стул. Старшина покосился на него, но не сел.
— Садись.
— Не беспокойтесь.
— Садись, садись.
Старшина крякнул, переставил стул ближе к двери, раздвинул фалды сюртука и осторожно присел на край стула.
— Ну, что скажешь?
— Да что, все насчет того же.
— Насчет чего?
— Насчет тех делов.
— Каких делов?
— Насчет, то есть… извините… насчет лесу.
— Что же насчет лесу?
— Желают охлопотать у вашей милости… народишко… Плачутся — главная статья… Жалость смотреть!.. Сделайте божескую милость, будьте настолько добры!
При этом старшина встал и низко поклонился.
— Скорбь — вот главная причина, — продолжал он:- Сами подумайте — эдакое господнее наказание!..
— Скорбь? Какое пристрастие к жалким словам!.. Скорбь!..
— Сделайте божескую милость! Строиться как теперь надо, время идет. По чужим дворам таскаются, по три, по четыре семьи жмутся в одной избе, — жалость смотреть, а не то ли что…
— Ну, ладно: таскаются, скорбь. Так я-то что же?
— Просят бедность ихнюю пожалеть.
— Ну, жалею и скорбь вашу разделяю. Понимаешь, — жалею, скорблю?
— Конечно… за это благодарим.
— Ну, а дальше что?
— Будьте милостивы до конца, прикажите насчет леску.
— Вам было сказано: рубите, возите, стройтесь на даровщину, грабьте казну с разрешения высшего начальства.
— Так-то так, только ежели с Соболевского, так это что ж? Все одно что ничего. Единого бревна не вывезут: нет туда летом проезду.
Псалтырин пожал плечами.
— Посмотрели бы вы, — продолжал старшина, — как люди живут: кто в бане, кто в амбаре, кто в шалашике из досок, так ведь это — боже ты мой!.. Да с малыми-то ребятишками на холоду, под дождем. Питаются Христовым именем. Ни дела, ни работы, — вся душа изболела. Ведь это надо посмотреть.
Искренние нотки в речи старшины раздражали Псалтырина. "Мерзавец, как заливается, — думал он, — а сам первый мироед".
— Бабы-то совсем изошли слезами, — продолжал старшина, — мужики сами не свои, ходят как оглашенные.
— Захаров, небось, тоже слезами изошел! Мужик бедный: тысяч двадцать в банке лежит.
— Не о Захарове речь, не за него прошу.
— Нет, уж ты меня извини, Тихон Иваныч, не верю я твоим жалким словам, вовсе не такой ты жалостливый человек, каким прикидываешься. А кто тому же Захарову выдал пособие, не ты ли? Добрые люди собрали по подписке для нищих погорельцев, а ты что сделал? Кому ты эти деньги роздал? Разделил по дворам, а у Захарова четыре дома, так ты сколько ему отвалил? Беднякам полтинники да четвертаки, а Захарову рубли? Выдал Смирнову, выдал Ситникову, Живодерову, Волокитину, которые тысячными делами ворочают. А? Правду ли я говорю?
Старшина был ошеломлен таким неожиданным оборотом в разговоре. Он вдруг вспотел, беспокойно зашевелился на месте и виновато заморгал глазами.
— Что, не правду ли я говорю?
— Ах, господи, как тут судить! Просили, как и мы, говорят, погоревшие, и нас бог убил… чтоб безобидно всем… по-божьи. Мне что ж? Подумал, подумал я — ежели совесть позволяет, пусть берут.
— И тебе не стыдно? Пусть берут. Да ведь тебе, а никому другому была поручена раздача пособий нуждающимся? Понимаешь, нуждающимся? А ты кому роздал? Захаров нуждается? Живодеров нуждается? Эх, Тихон Иваныч, Тихон Иваныч! Ведь те деньги, что достались Захарову и другим, ты отнял у бедняков, у тех самых бедняков, что теперь голодные и холодные мыкаются без приюта. Как же ты их не пожалел? Как ты, такой жалостливый человек, милостыню, поданную бедным людям Христа ради, перехватил и отдал Захаровым и Живодеровым, которые сами, если б захотели, могли бы всех прокормить, а?
Старшина, красный и потный, ежился и без всякой нужды сморкался в платок. Псалтырин, взволнованный собственными словами, ходил по комнате.
— Берите, коли совесть не зазрит? Глупая, бессмысленная отговорка. Что тебе до их совести? Ты бы свою совесть спросил. Да и какая у них совесть? Воры, грабители, кровопийцы, у них совесть, где она? У них совести столько же, сколько вот у этого Ирода (Псалтырин кивнул головой в сторону Голубева). Посмотри на это деревянное лицо, — есть у него совесть? Он человека задушит, и совесть в нем не пробудится, потому что ее нет. Зверье! Да, впрочем, ты даже и этого не сказал, что, мол, коли совесть вам позволяет, — нет, ты говорил: надо и вам, потому и вы погоревшие, надо по-божьи, разделить по дворам — святое дело, вот что ты говорил. А тут "скорбь, смотреть невозможно", жалостный вид на себя напустил. Эх, ты! А эти деньги? Ты думаешь, что богачи их жертвовали? Не беспокойся. Миллионер Сумов отвалил два рубля да Мотыгин — три, только и всего. Остальные все мелкота. Иной последний рублишко подписал. А ты этот рубль отдал Захарову, мерзавцу, грабителю, которого повесить мало.
— Дал маху, что говорить! — молвил старшина.
— Вот почему я не верю, чтоб ты хлопотал о бедняках. Нет, не о них ты хлопочешь, а все о тех же Захаровых, Ситниковых, Живодеровых.
— Ну, уж это…
— Погоди, погоди. Во-первых, получить даром сто дерев — не баранья рожа, но не в этом дело. Захарову надо не сто, а тысячу. Где он их возьмет? Надо купить, а тут он получит их даром. Несчастные мужички, которые теперь с горя голову потеряли и потому развевают грусть-тоску по кабакам, получат по сотне дерев для себя, а повезут к Захарову, Захаров им только за перевозку заплатит. 250 дворов, по сотне — 25 тысяч дерев, а вывезут втрое больше — уж это верно, и все Захарову, Ситникову, Смирнову, Живодерову, а беднякам лишь так, кое-что, крохи перепадут. Ты думаешь, я не знаю ваших порядков? Очень хорошо знаю. Пошел бы ты просить да кланяться, да жалкие слова говорить за голытьбу — как же! Они тебя, может быть, и просили, да ты на них наплевал. Нет, не для них ты пришел сюда. Говори прямо: Захаров да Живодеров послали тебя? Они тебе сказали: ступай, сходи к старому выжиге, что как волк на сене сидит — ни себе, ни людям, попроси хорошенько, не пожалеет ли голытьбу? Не так ли?
Старшина косил глаза и тяжело дышал.
— Ну, по совести: просил тебя Захаров?
— Просить-то просил, скажем, да только что… — начал было старшина, но Псалтырин не дал ему договорить.
— Ну вот! Ну вот! Я так и знал! — вскричал он торжествующе и затем прибавил тоном глубокой укоризны: — Эх, вы, люди, люди.
Старшина не пытался более возражать. Наступило продолжительное молчание. Псалтырин, как маятник, ходил из угла в угол. Старшина несколько раз откашливался, как бы сбираясь начать говорить, но ограничивался тем, что встряхивал головой и вздыхал. Голубев точно прирос к месту и бессмысленно хлопал глазами: казалось, он не слыхал ни одного слова и стоял тут только потому, что ему не разрешали уйти.
— Ну, надо это дело покончить! — наконец, проговорил Псалтырин, сморщившись, как от зубной боли. — Не нравится вам Соболевское урочище, выбирайте другое. Ну вот, например… Ирод, дай карту.
Голубев, как тень, неслышно отделился от стены, подошел к шкафу, достал громадной величины план дачи и развернул его на полу.
— Ну вот, вся дача перед тобой, как на ладони, — говорил Псалтырин, — отводи места, выбирай любое, — полная тебе воля. Ну, что же ты?
Старшина глядел на план и молчал.
— У Черного камня, — продолжал Псалтырин, — вот здесь, смотри: ты знаешь это место, — не возьмете, скажете: далеко, дорог нет, да я и сам вас туда не пущу… У Бобылька вырублено, на Сосновке выгорело, по берегу Тунтора ни одного бревна не найдешь, — все начисто разворовано, при благосклонном содействии заводского смотрителя. Не так ли, Ирод?
— По Тунтору лесу быть не должно, так точно.