Доиграв такт ровно столько, сколько полагалось, я встала из-за пианино и, ощущая некоторое деловое нетерпение, стала осматривать все это богатство.
В какой момент мелькнула у меня мысль о том, что недурно бы иметь хотя бы одну такую вещичку? Каков был ход моих рассуждений? И вообще знала ли я тогда, что взять чужую вещь это значит - украсть?
Да, конечно, я знала, что не следует брать чужого. Без спроса. Но о каком спросе могла идти речь при таком количестве одинаковых губных помад? Ведь их было так много! Чуть ли не семь-восемь... Словом, я выбрала для себя самый, на мой взгляд, скромный - белый патрон и сунула его в карман платья.
В нашем огромном дворе, кишащем ребятней всех возрастов, мое имущество имело огромный успех. Я и сейчас отлично помню, что провела блестящую коммерческую операцию, выменяв на патрон две Колькины пуговицы. Эти пуговицы - большие, покрытые сверкающей желтой краской, особенно ценились у нас, даже играли роль денег. Имея несколько таких пуговиц, Колька мог заполучить на время у Жирного кожаный мяч. Словом, человек, обладающий двумя-тремя такими пуговицами, был в нашем дворе влиятельной личностью.
Гораздо позже, изучая в консерватории политэкономию, главу "Деньги, их происхождение", я поняла, в чем заключалась сила Колькиных пуговиц и почему они у нас выполняли функцию денежных единиц. Ведь их не каждый мог иметь, а уж доставать - только сам Колька, который срезал роскошные пуговицы с материного пальто. Делал он это время от времени и, по-моему, по той же причине, по которой я брала патрончики с помадой. Пуговиц, на Колькин взгляд, тоже было много. Чуть ли не девять-десять.
В другой раз у учительницы я уже не затруднялась рассуждениями, а просто выбрала патрон покрасивее, считая себя компаньоном по владению этими штучками. Я думаю даже, что рассуждала весьма логично, ведь у учительницы их было все еще много, а у меня только одна.
А в следующий раз я просто решила, что будет справедливо, если красивых тюбиков с губной помадой у нас с учительницей станет поровну. Коричневый пластмассовый патрон проследовал в мой карман.
В это время со двора возвратилась учительница. Я очень спокойно сидела на крутящемся черном табурете, положив руки на клавиатуру. Учительница села на свой стул рядом и помолчала.
- В последнее время, - мягко и лениво, как всегда, проговорила она, - у меня стала пропадать губная помада... Ты не знаешь, кто ее крадет?
Что удержало меня от признания? Страшное слово, которое она употребила для обозначения пропажи и которое никогда не приходило мне в голову применительно к моим действиям? Или нечто другое?..
Моя учительница, говорящая и двигающаяся всегда лениво и мягко, как сытая кошка, и на этот раз была так же мягка и ленива. Но совсем по-другому. Ее мягкость была затаенной готовностью рыси к прыжку.
Но в тот момент я ничего не могла объяснить себе, только чувствовала, что начинает происходить что-то очень тяжкое и неприятное. Это и заставило меня молча мотнуть головой, успокоив себя, правда, тем, что потом я все улажу.
- Не знаешь... А это что? - И она молниеносным, но в то же время очень мягким движением сунула руку в мой карман и вытащила патрон с губной помадой.
Я молчала. Самое интересное заключалось в том, что мне было стыдно не столько потому, что меня уличили в краже, сколько потому, что я врала. Противная, очень противная штука вранье! Все мои мысли в этот момент были заняты не преступностью кражи, а преступностью вранья. Моей же учительнице было наплевать на вранье, она словно и не сомневалась, что так и будет. Ее возмущение было сфокусировано на факте кражи. Вот так мы и сидели несколько минут, не зная, с какого конца подойти друг к другу.
- Это кошмар... воровать! - наконец сказала она. - Куда смотрят твои родители... Ты ведь, наверное, везде воруешь?
- Нет! - простодушно возразила я, удивляясь про себя, что вот далась же ей эта кража, в то время как я ужасно наврала! И так же простодушно добавила: - Я их вам назад принесу, они мне больше не нужны. Заберу у Кольки и принесу...
- У какого Кольки?! - негодующе и брезгливо спросила она.
- С нашего двора. У него отец с одной рукой, - охотно объяснила я.
- Что за чушь! - она оскорбилась, по-моему, за то, что я никак не хотела проникнуться всем ужасом своего порока.
- Он на фронте был, в танке горел! - сказала я, в свою очередь оскорбляясь за Колькиного отца.
- А раньше тебя никогда не ловили с поличным? - с интересом спросила она.
- Нет! - поспешно ответила я, наивно полагая, что мой ответ разуверит ее в предположениях касательно моего прошлого. Кроме того, мне активно не понравилось слово "с поличным". Я как будто интуитивно чувствовала, что оно не имеет ко мне никакого отношения, и, наверное, поэтому так поспешила отмежеваться от него.
- В тебе вообще есть много такого... неприятного... - строго и вместе с тем лениво продолжала она. - Я бы даже сказала... авантюрного! Вот, например, я уже несколько раз наблюдала из окна, как ты выпрашиваешь виноград у Петра Матвеича. А это очень, очень некрасиво! Неужели твоя мама не покупает виноград?
- У какого Петра Матвеича? - тупо переспросила я на всякий случай, хотя уже догадалась, что она имеет в виду своего мужа. Но на это оскорбительное обвинение промолчала, удерживаемая, по всей видимости, чисто детской порядочностью и еще каким-то смутным чувством сообщничества с ее мужем.
Через несколько минут ее возмущение и брезгливость сменились озабоченностью моей дальнейшей судьбой.
- Это ужасно... ужасно... - повторяла она, пригорюнившись, машинально ковыряя карандашиком между клавишами. Я смирно сидела рядом, напряженно вытянув спину, уже не веря, что где-то есть пыльные улицы со свободными людьми, что где-то есть наш двор и наша квартира. - Да, ужасно... Что же с тобой будет? Послушай, девочка, а ты не больна?
- Нет! - удивившись, ответила я. - Почему больна?
- Есть такая болезнь - клептомания. Когда человек и рад бы не воровать, да не может. Болезнь, понимаешь?
Нет, я такого не понимала. Болезнь - это дело вполне определенное. Это когда опухают гланды и я не иду в школу. Или когда у мамы бывает сердечный приступ и она вызывает врача, чтобы он дал ей "бюллетень" - синюю бумагу, в которой написано, что мама действительно болела, а не валяла дурака.
- Это очень серьезная болезнь, - продолжала моя учительница, вроде бы даже увлекаясь. - Ею один граф болел. Богатый был, именьями владел, а вот у приятеля нет-нет да что-то стянет. Хоть коробок спичек, а стянет!
Я подумала, что граф был порядочный дурак и что интересно, если человек украдет, скажем, велосипед, даст ли врач ему бюллетень? Ведь если это болезнь?..
Но чем дольше я об этом думала, тем хуже мне становилось. Я со страхом стала прислушиваться к себе - не хочется ли мне еще что-нибудь украсть у моей учительницы? Но красть больше ничего не хотелось, а хотелось только скорей убежать отсюда и никогда больше не возвращаться.
Вскоре пришел следующий ученик, но учительница так увлеклась моим воспитанием, что, не обращая на него внимания, продолжала, то с ужасом раскрывая глаза, то зажмуривая их, что-то говорить.
Впрочем, я уже не слушала ее. Все больше напрягаясь, уже не на шутку прислушиваясь к своим ощущениям и желаниям, я молча стала собирать ноты в папку.
- Да, так вот, - сказала она, - помада стоила, - она задумалась, впрочем, я ее почти использовала. В общем, передай маме, чтобы прислала с тобой три рубля. Или нет, я напишу ей записку, а то ты не передашь.
Выйдя на террасу, я тут же развернула записку. Там было написано: "Уважаемая такая-то! Ваша дочь ворует. У меня она украла три шт. губной пом. Прошу возместить три руб. И заняться воспитанием своего реб.".
Свернув вчетверо записку и сунув ее в папку, я медленно пошла к калитке.
Когда я поравнялась с мужем учительницы и он, как всегда, стал совать в мою руку теплую от зноя кисть винограда, я, словно проснувшись, с отвращением оттолкнула его и помчалась по дорожке к калитке.
Тогда я не оглянулась на него. А сейчас, много лет спустя, думаю: если бы оглянулась, что увидела бы на его лице? Недоумение, досаду? А может быть, боль и тоску бездетности? И еще многое-многое другое?
Нет, конечно, нет. Все это только мое воображение. Скорее всего, он просто рассердился на глупую невоспитанную девчонку.
Свой путь домой я помню до сих пор. Я даже помню, о чем думала. Мне было так плохо, что я даже не плакала. На трамвае я не поехала, а пошла пешком кружным путем, через базарчик, чтобы не так скоро прийти домой. На базарчике я останавливалась перед горками золотисто-оранжевой кураги, черного кишмиша, крупных орехов и с тайным страхом и тоской спрашивала себя: что из этого мне хочется украсть?
Перед деревянной скамьей с аккуратной, нарезанной большими кубами сушеной дыней я стояла так долго, что молодой веселый узбек в черно-белой тюбетейке отрезал ножом кусок и протянул мне: "Эй, кизимка!" - на что я, в ужасе замотав головой, попятилась и побежала через базарчик.