Мучительные спазмы нерешимой загадки отпечатлелись уже в долговечную маску страдания, когда принята была на здешнюю выставку «Amor». Из Рима поехали вчетвером. Беззаботен был смуглый, курчавый Цанетти, везший свою «Деву». И мрачно-задумчив был Степа Герасимов; все трое - ученики одного мастера, но Герасимов, недавно лишь серьезно взявшийся за кисть, смотрел в чащу леса грядущих трудностей искусства почти с отчаяньем. Четвертая была тоже русская. Еврейка. Девица Юлия Львовна Позэрн. С ней познакомились недавно. Путешествовала. В Риме осталась случайно на полгода вместо положенных десяти дней. Ищуще приглядывалась. То без умолку говорила, смеясь чуть жестким смехом, то по дням молчала. И глаза ее в дни молчания бывали круглыми и голубыми. А всегда были серые. Рисовала чуть лучше институтки, но любила искусство искренно и, с товарищами говоря, заставляла их спорить. Но Степа Герасимов был в Юлию откровенно влюблен.
- А мне-то что. Пусть так.
И услышав в римской мансарде этот ответ Виктора, Степа Герасимов забыл свою мрачность и заорал:
- Ура! Вот весело-то будет вчетвером.
Ехали в вагоне третьего класса. Откровенный говор итальянцев слушая, смеялись. Но и немало их смешили. А Zanetti хохотал и над соотечественниками крестьянами, от станции до станции попутчиками, и над плохим итальянским говором своей компании, и над влюбленным ликом Степы Герасимова. То искренно молчал, то, себя на краткие минуты обманывая, словами лишь улыбался-смеялся Виктор. И пил кьянти. Из большой расфранченной фьяски с лохматой затычкой в стакан толстого синего стекла наливал, с полу фьяску размеренно поднимая. К вечеру тускнеющими глазами удивленными разглядывал Юлию Львовну. Так, будто только что вошла она в вагон, чужая. И подчас отводила глаза свои серо-голубые и неискренним смешком и быстрыми случайными словами к тем двум отгоняла-пугала змею блестящую, упорную, тут вот у ног ее зародившуюся.
И улыбаясь смущенно, тянулся Степа к бутыли расфранченной.
Доехали до последней станции на материке. Лишь Zanetti бывал ранее в дивном городе. И без умолку рассказывал, рукам дав свободу, о сказке красок грядущей. И вышли, и смотрели вокруг. И ничто не кричало и не шептало о необычном. И затихшие, и не веря, сели в вагон. И в окна смотрели на невеселую гладь вод неглубоких, к насыпи близко подошедших.
Уже свистит впереди протяжно. Вот сейчас. И не верилось. Но вокзал. Грязно и шумно. Повседневная Италия старо-каменная. С криками зазывными отдельных рабов. И в сумраке вокзала стало стыдно путникам своих мечтанных ожиданий. И не смотрели на Zanetti. Имолча вышли из вокзала. Под тучку легкую летнюю вышли. В гондолу длинную черную открытую сели, в гондолу венецианского лета. И влево от вокзала ринулась черная, длинная с единственным, навсегда запоминающимся, режущим зубчатым знаком впереди. И, затрепетавшие, увидели перед собою надвигающееся чудо праздника веселого сверкающего бога. И под мостом Rialto, проплыв мимо острова Rialto, не удерживали уже молчанием восторгов душ в страну снов сбывшихся.
И до Пьяцетты доплыв, не смогли больше. И оставив чемоданы свои на попечение двоих веселых, мило зубы скалящих гондольеров, пошли-побежали туда, в сказку сбывшегося сна. И слева со столба глянул на новых святой крокодил. И справа со столба глянул святой лев.
И шли-бежали. И внезапно останавливались. И говорили срывающиеся слова. И смеялся громко Zanetti и спутников по плечам ударял сильной ладонью. Юлию тоже.
- Смотри же сюда. Вот они, колонны без баз!
- Да и к чему базы, когда у этого чуда вместо карниза вон какие штуки поставлены.
- Штуки. Именно, штуки. Венецию, видно, не по учебникам строили.
- Нет! Ты смотри-ка. Ведь вся эта желтая махина стоит себе на этих спичках, будто так и надо. И ничуть не давит.
- Нет! Сумей-ка ты гладкую стену так облегчить до воздушности таким вот ребяческим узором из кирпичиков.
- Чудеса.
- А базилика-то! Базилика-то! Туда, туда!
И на мраморе стояли среди непугающихся голубей и глазами пили солнечную, но прохладную сказку колонн, из всех стран сюда навезенных, сказку мозаик, которым не суждено поблекнуть, сказку завершения собора, смеющегося смехом веселым над формулами скучных учителей. А бронзовым ржанием хохочущая сказка двух пар коней, на балконе на этих столбах стоящих...
Разорвал молчание свое Виктор.
- Господа. Вспомним, что все это начато девять столетий до сегодня. Сегодня мы счастливы. Но разве нам не стыдно сегодня? Господа, ваш день был бы испорчен, если б я несколько лет тому назад решил стать архитектором, а не живописцем. Вам привелось бы увидеть тогда меня повесившимся вот на этой мачте.
И тростью притронулся к бронзовому ее основанию.
- Да, теперь у меня еще есть слабая надежда на то, что я умру не вполне кретином. Но архитектура... Но европейская архитектура... Зачем на площади Марка не тысяча мачт. Но и живописцу хочется плакать. Мне, щенку. Поплачем... Спроси меня вчера: может ли быть красива городская площадь, прямоугольная, с трех сторон заставленная непроглядными стенами домов...
Оглянулся.
- Или не домов даже, а одного дома. И в нижнем этаже сплошь лавчонки и кафе. А с четвертой стороны чтоб стоял собор. И ни одного деревца на площади, и ни капли воды, и ни клумбы. Нет! Вы закройте глаза и отвечайте: красива такая площадь? Да. Еще. Можете оживить этот абсурд кирпичной красной колокольней. Непременно кирпичной и непременно рядом с собором, где мраморы и золотой фон мозаик. Вчера я назвал бы дураком кого-нибудь другого. Кого же сегодня назвать мне дураком? Но я счастлив. Господа, пойдем в нутро этого чудища прекрасного.
И пошел в среднюю дверь. Те за ним, затихшие. И приставал Zanetti к Степе и к Юлии: что говорил?
И вошли. И в искрами сверкающем сумраке родном недоумевали. И Степа Герасимов нечаянно перекрестился.
И когда, спасаясь от гидов, забежали на хоры, кто-то сказал:
- Кажется, в Венеции все возможно.
- Да. Жаль, что там на площади не побились об заклад, каково нутро...
- Я-то, положим, по альбомам знал. Но что альбомы...
Вышли. И шли. Поспорили: что сначала? И дворец дожей хотелось, и город весь впитать. Виктора послушались. Сказал раздумчиво, и голос его был предвещательно звонок. Слыша голос тот звонкий не в меру, переглянулись те.
- Конечно, по каналам плыть. Степу спросите, Юлия Львовна. Спросите влюбленного. Он ведь только недавно стал вас по частям разглядывать. На ухо ваше в вагоне час смотрит, потом в рот. А раньше он целиком. Узнавал и догадывался. Изучение потом. Изучение потом. А так грешно. Начинать с этого - разврат. Не надо было и в базилику. По каналам. По каналам. До вечера.
Нехотя смеялись те двое. И пошли все к столбам-колоннам двух святынь города: старой и новой. Но и новый фетиш был так стар. Но в веках, а не в днях стареющее, разве оно стареет?
Садясь в длинную, в черную, Виктор старику, хлеб свой зарабатывающему тем, что ненужно подсаживает иностранцев в гондолу, сказав:
- Chianti![9]
Дал монету. И сидели на мягких скамьях черной, стройной, ожидающей ударов двух весел, ударов бесшумных.
И принес старик, гондольер отставной. И вино принес, и стаканы.
- Lido?[10]
- No!
И растолковал Zanetti, к тому часу чуть загрустивший, куда сначала везти.
Скоро с Лагуны в узкий канал, в тихий вошла змея-птица-рыба черная, немая. И холодком повеяло. И узнав, что вот он, Ponte dei Sospiri над головами, забормотал Степа Герасимов восторженное русское что-то, несмеющимися надеждами упитанное.
Но не было собеседников. И скоро сидел - глазами пил камни старины, молчащий среди молчащих. И тих был узкий канал.
И все испугались, когда перед заворотом передний молчаливый и веслом бесшумный прокричал возглас, предупреждающий встречную тихую, чуждо-враждебную.
И тогда первый стакан налил-выпил Виктор. И когда те трое поставили к кожей обитому борту свои стаканы, Виктор лил уже пятый. Но велика фьяска.
И тихие каналы. И дома старые. И веселый бог в лазурном. И выходили Виктора встречать на ступени, в воде тонущие, красавицы женщины. И одеты были в белое. И руками говорили:
- Сюда.
Но мимо гондола.
Не потому ли то, что все они не те, не похожи на...
И не думал Виктор об имени своей сестры. И боялся с каждой минутой больше опять вспомнить, ее создать, ее живую, ее ту. Вопросов-сказок-грез было довольно. Имени боялся. Знал уже страхи невозможные. Знал уже праздники безумия.
И сходили к дверям домов своих венецианские жены, венецианские девы, чтоб ожидать прибытия этой черной длинной, на которой с Малой свитою плывет он. И отвергал призраков нелюбимых. И ждал ее.
И так сердился, так молча сердился, когда слышал случайное слово Юлии.
- Молчите. Это мертвые слова.
И пил. И вглядывался в белых женщин, выходивших встречать победителя.