ни одного ксендза.
— Ксендз есть, ты готовься, я все улажу.
Лузинский снова почувствовал дрожь во всем теле, но в то же время обуяла его такая радость, что он начал сильно обнимать приятеля, который смотрел несколько насмешливо.
— Позволь сказать тебе пару слов, — молвил пан Богуслав серьезно. — Я бываю ветрен, пользуясь жизнью, как мне вздумается, но я свободен, и это мое дело, здесь только расчет с собственной совестью. Ты вступаешь в новую жизнь, принимаешь на себя обязанности, и я не думаю, что ты можешь пренебречь клятвой. Я должен предупредить, что, взяв на себя деятельную роль в судьбе кузины, я принимаю некоторым образом ответственность за последствия, и если б любезнейший мой Валек вздумает потом позволять себе разные вещи, то будет иметь дело со мною. До свадьбы имеешь полнейшую волю пользоваться улыбками пани Поз и поцелуями гробовщицы, но после свадьбы я требую, чтоб ты вел себя прилично.
— И ты будешь давать мне наставления! — сказал Лузинский с гневом, который был не совсем удачно прикрыт насмешкой.
— Да, я! Я объяснил тебе свою теорию. К алтарю никто тебя не тянет, но если б ты не только перед лицом Бога у алтаря, но даже наедине и без свидетелей поклялся женщине в верности и потом стал бы изменять ей, ты был бы негодяем.
Лузинский посмотрел на Богуня. Тот смеялся.
— Как видишь, я имею оригинальные понятия о слове и клятве, — сказал он. — Но об этом после, а теперь советую тебе сегодня же ночью собраться и ехать в Божью Вольку. Зайди во флигель, Томек покажет тебе убежище, а на дворе не смей и носа показать.
— Когда же конец?
— Не знаю, может быть, завтра, это будет зависеть от того, когда Иза даст знать, что готова; дю Валь и Люис должны выехать куда-то.
— А Мамерт дал знать?
— Мамерт уведомляет только, что боится — и старается отсоветовать; мы его оставили и, может быть, обойдемся без него. Это уж наше дело, а тебе необходимо сегодня быть в Божьей Вольке.
Солнце как бы нарочно садилось медленнее обыкновенного, минуты тянулись, день никак не хотел кончится.
Напрасно графиня Иза, ходившая по комнате внешне спокойно, выглядывала в окно, посматривая на часы, вечер все никака не наступал.
Графиня Эмма, полулежа, полусидя, со слезами на глазах смотрела на сестру, и они долго разговаривали между собою взорами, потому что слов недоставало. Наконец, Иза бросилась на ковер у ног сестры, положила голову на колени к Эмме, закрыла лицо и оставалась с минуту в этом положении, а когда потом приподнялась, глаза ее были красны, словно от слез, которые висели на ресницах.
Сжав друг друга в объятиях, сестры плакали потихоньку и, боясь, чтобы их не услышали, начали шептаться.
— Итак, надобно расстаться! Кто знает, надолго ли и когда снова увидимся.
— Как я тебя одну здесь покину? Что будет с тобою, бедная невольница?
— О не спрашивай! Я сама не хочу думать об этом. Мы так привыкли быть вместе и страдать вместе, что разлука кажется мне чем-то вроде смерти! И когда подумаю, что завтра проснусь без тебя, одна среди них, без той силы, которую черпала я в общности нашей, тогда голова у меня кружится, я слабею. А между тем, я не могу уйти, не могу оставить им бедного отца в жертву. Что-то будет завтра?
— Но разве же может быть хуже?
— О, должно быть во сто раз хуже! Я останусь одна, в пустом доме, не с кем будет промолвить слова…
— Но ведь не могут же они ничего сделать?
— О, все могут!
— Нет, они побоятся общественного мнения.
— На которое не обращают ни малейшего внимания.
— Милая моя, — сказала Иза, закрывая глаза, — ты жалуешься на судьбу, а что же я должна сказать? Как безумная бросаюсь я на шею незнакомому почти человеку, не любя его, не зная даже, можно ли ему довериться и стоит ли он доверия? Как игрок, все проигравший, я ставлю на последнюю карту брачное кольцо! Будущность, страшная, мрачная, грозная, но которая все-таки мне кажется легче настоящей нашей жизни в этом гробу.
— Да, — прервала Эмма, — я удивляюсь твоей отваге и дрожу за твое будущее так же, как и за собственное. Человек этот для тебя загадка.
Иза опустила глаза.
— Пусть будет, что угодно Богу, но мне кажется, что для себя и для тебя я должна была решиться на этот шаг, который сразу переломит это несносное положение.
— А может быть, только переменит оковы?
Сестры мгновенно замолчали; в передней послышался шум, и на пороге осторожно показался с своей лисьей физиономией пан Мамерт Клаудзинский.
Как бы для объяснения своего визита он держал под мышкой связку бумаг; лицо его выражало испуг, глаза блуждали.
Иза встала, поспешила к нему навстречу.
— Что-нибудь случилось нехорошее? Или…
— Ничего, до сих пор ничего, — отвечал тихим голосом управитель, — но я боюсь, потому что везде необыкновенные предосторожности, везде в палаццо необычайное движение.
Иза побледнела.
— Итак, снова приходится отказаться? — шепнула она.
— О нет, я этого не говорю, — подхватил Клаудзинский, — я ничего не знаю, но всего боюсь. И если б что-нибудь случилось, то вы Бога ради не выдайте меня.
Иза успокоила его. Пан Мамерт посмотрел на нее внимательно.
— И что же? — спросила она.
— Ничего, все по-прежнему, только будьте осторожны. И Клаудзинский вышел.
Иза презрительно посмотрела ему вслед и сказала, обращаясь к сестре:
— Можно держать пари, что изменит, это видно по его лицу. Но Богуслав взялся за дело, и нисколько не доверяет Мамерту, поэтому я спокойна.
Подали чай, и, наконец, начал наступать вечерь. Солнце садилось за темные тучи, на дворе свистел по временам ветер, в воздухе, как и в сердцах сестер, слышалось какое-то беспокойство.
"Сегодня ночь должна быть очень темная", — подумала Иза.
Вскоре наступили сумерки. Подали свечи. В палаццо все, казалось, шло обычным порядком и незаметно было ни малейшего следа перемены.
Но в ту самую минуту, когда Люис ходил у себя по комнате с сигарой, обдумывая какую-то поездку, а графиня что-то рассчитывала, сидя задумчиво на диване, не обращая внимания на дю Валя, который небрежно раскинулся в кресле, вошла служанка и доложила, что пан Клаудзинский просит позволения видеть графиню по весьма важному делу.
Графиня, будучи довольно живого характера, не любила этого человека, без которого, впрочем, не могли обойтись. Никто не чувствует фальшивость в других лучше того, кто сам фальшив в делах своих, и потому графиня инстинктивно, без всякого основания, чувствовала