- Нет, это все, - сказала Мири и сама задала наводящий вопрос: - А вы деда Мордке помните?
- Какого Мордке? Клейщика карт? - немедля откликнулся Рувим и посмотрел на девочку с новым интересом. -А ты откуда про него знаешь?
- У нас в Краснополье карта была, - сказала Мири. - Такая красивая! Карта Африки, а наверху стоит пират и дует в паруса.
- Да, Мордке...- сунув подбородок в вязаный шарф, повторил Рувим. Слава Богу, он не дожил до этих дней.
Они замолчали, сидя рядышком на деревянной лавке, в промороженном новосибирском трамвае, и не доживший до страшного времени Мордке был между ними мостом, нагретым жарким еврейским солнцем до температуры человеческого сердца.
Сошли на конечной, на кругу. В темноте, проколотой редкими фонарями, громоздились бараки то ли дальней городской окраины, то ли близкого предместья.
- Вон наше общежитие, - указал Рувим рукавицей в темноту. - У нас с Ханой комната теплая, сама сейчас увидишь. Ну шагай, шагай, а то замерзнешь совсем!
После улицы барак показался раем: тепло, светло, из общей кухни в конце коридора тянет запахами горячей пищи. Хана ждала. На покрытом вышитой скатеркой столе коричневели сложенные стопкой ломти хлеба, дымилась отварная картошка в миске, сомнительным перламутром отливала разогретая тушенка с жареным луком.
- Скатерть какая красивая! - сказала Мири. - Сами вышивали, тетя Хана?
- Соседка, - сказала Хана, - Лидия Христиановна. Ссыльная она, как мы.
- Ну не как мы, - уточнил Рувим. - Муж ее был большой человек в Москве, художник или писатель, точно не знаю. Он умер, а ее сослали как немку. А мы все ж таки беженцы.
- Ее сперва к нам в тарный цех направили через спецкомендатуру, - не обратив внимания на поправку мужа, сказала Хана, - а потом уже перевели. Тяжело ей пришлось... Завтра познакомишься, она культурная женщина.
Назавтра было воскресенье. Сотрясаемый храпом барак праздно плыл посреди снежного пространства.
Со своей раскладушки Мири с восторженным недоверием рассматривала дивную картинку: леденец солнца окрашивал золотисто-розовым цветом окошко, затянутое по краям широким ледяным обводом, и мир в окне казался праздничным. В комнату праздник не заглядывал. На беленой стене с подтеками сырости висела поясная фотография строгого красивого еврея с широкой бородой, под портретом, на узком колдобистом диване, спали впритык Рува и Хана. Помещался здесь и фанерный шкаф-гардероб, и приземистая тумбочка с серой мраморной крышкой, на которой, на круглой кружевной салфетке, стоял старинный субботний семисвечник. Три обшарпанные табуретки с разложенной на них одеждой были задвинуты под стол для расширения жизненного пространства в ночное время. Мири вспомнила Кзылград, его тополиные улицы и солнечное небо - и удивилась: красивая картинка, вспыхнув, ничуть не опалила ее душу. Глядя в морозное окно, она гадала, что ждет ее сегодня, сейчас. Средняя Азия была закрыта, как прочитанная книжка, и поставлена на полку.
Мири не хотелось подыматься первой. После опостылевшей вагонной койки было так приятно лежать в кровати, высунув нос из-под тяжелого теплого одеяла. Но общежитие понемногу пробуждалось, где-то запело радио, где-то заплакал ребенок, и барак, окончательно проснувшись, остановился, как баржа посреди белой реки. Рувим сел на своем диване и свесил ноги в голубых бязевых кальсонах. Маленькие его ступни были молодой чистой лепки, ногти аккуратно подстрижены.
- Я здесь даже не молюсь, - сказал Рувим и улыбнулся виновато. - Сейчас немного позавтракаем и будем думать... Хана, пора вставать!
Пока Хана пекла на кухне оладьи из толченых картофельных очисток и кипятила воду для чая, Рувим спросил:
- Вас было двое у Хаима: ты и Шуламит, старшая. Вы вместе спаслись. Что с ней?
- Она умерла, - сказала Мири, глядя в розовое ледяное окно. - Еще в Польше. Мы прятались у Лешека, ее одноклассника, и он ее изнасиловал. Должен был родиться ребенок... Вы не знали? Она повесилась.
- И ты... - пробормотал Рувим.
- А я спаслась, - отведя лицо от окна, сказала Мири. - И я теперь одна.
Сидя за столом за чаем придумали: Мири поступит на механический завод разнорабочей, а вечером будет ходить учиться в вечернюю школу. А там посмотрим...
Чайник еще не остыл, когда пришла знакомиться Лидия Христиановна.
- Здравствуйте, мои дорогие! - сказала Лидия Христиановна. - Как доехала, девочка?
Она принесла с собой и вдумчиво, как для натюрморта, раскладывала теперь на столе тройку яиц, украшенный янтарной курагой пирожок и круглую салфетку, промереженную по краю и выпукло вышитую крупными цветами - алыми, изумрудными и лиловыми. Мири вглядывалась в эти райские цветы и почти не верила своим глазам: над припудренными пыльцой тычинками вились золотые пчелы с серебряными крылышками и черными поясочками.
- Вкусненькое - всем, - с тяжеловесным немецким акцентом сказала Лидия Христиановна, - а вышивка тебе, девочка. - Ей было приятно, что Мири глаз не может отвести от цветов. - На память о первом дне в Новосибирске.
- Это вы сами вышивали? - с восторженным недоверием спросила Мири.
- Лидия Христиановна ведет у нас на заводе вышивальный кружок, ответила за гостью Хана. - Ее вышивки даже показывали на выставке. Скажи, Рувим!
Рувим смущенно улыбался, как будто это он сам, собственными руками, вышил красивые цветы и только что подарил их сироте при большом стечении народа.
- Я же вас просила, - укоризненно покачала головой Лидия Христиановна, - зовите меня Лотта, когда мы одни! Об этом одолжении мне некого больше попросить во всей Сибири, хотя она такая огромная.
- Ну да, ну да, - сказала Хана, - конечно, среди своих это можно. А то меня на заводе все зовут Аня, а Рувима - Роман. А тебя, - она повернулась к Мири, - будут звать Маша, вот увидишь. Так у них тут положено.
Судьба Лотты Мильбауэр сложилась, по ее собственному определению, совершенно невпопад. Первого ее мужа, процветающего дрезденского искусствоведа, скосила "испанка" в двадцать втором году, в самый разгар эпидемии, и Лотта, молодая вдова, осталась одна в большом двух
этажном доме - с репутацией гостеприимной хозяйки, с коллекцией художников-авангардистов, которыми увлекался покойный искусствовед, и с двумя малышами на руках. Четыре счастливых года постигавшая в дрезденском университете глубины искусствоведения под руководством мужа-профессора, Лотта решила открыть галерею и зарабатывать на жизнь торговлей картинами авангардистов - связи с этими неординарными, немного неуравновешенными людьми сохранились без изъяна. Первый этаж дома был переоборудован под магазин, потянулась цепочка посетителей, более, впрочем, глазеющих с ухмылкой на абстрактные композиции, чем уверенно направляющих руку к кошельку... Началась новая жизнь.
Новая жизнь - новые хлопоты, приятные. Нужно пристально следить за тем, что делается в обозримом или хотя бы прослушиваемом художественном пространстве, появляться на вернисажах, просиживать ночи напролет с экстравагантными художниками-нонконформистами, которым - Лотта была в этом непреложно уверена - принадлежит будущее. Будущее отощавшей послевоенной Германии представлялось публике размытым и неопределенным, сложенным из остроугольных режущих обломков - и такая именно картина возникала под кистью этих одержимых ребят. Сдобных, с двойными подбородками ангелочков ампира словно ветром сдуло, молочные пейзанки с их ягнятами и бычками обрастали пылью в запасниках музеев и на чердаках особняков: вывешивать их на всеобщее обозрение считалось дурным вкусом и безнадежным отставанием от времени. Время нового искусства, искусства наступающего авангарда, утвердилось на Востоке: в России с соизволения властей экспериментально расписывали красками целые города, а Черный квадрат, заслоняя примелькавшееся солнце, восходил над империей приобщающихся к культуре бунта рабочих и крестьян. Русские гравюры и холсты - разъятое на составляющие части революционное существование, увиденное изнутри, - все чаще залетали в Германию и, опускаясь на стены галерей, вызывали благожелательные разговоры. Следом за картинами появились и художники.
С одним из них, Руби, мрачноглазым, с размятыми беспокойными кистями москвичом, Лотта встретилась в Мюнхене, на выставке "Бунт и прорыв", и мир чуть повернулся на своей оси. Да и красавец Руби ощутил упругий и горячий толчок крови во всем своем большом теле; взгляд его смягчился и сделался грустно задумчивым, а затем и вовсе вспыхнул опасным пламенем. И родился шелковистый всплеск, и волна обежала Божий космос, и вернулась на свое место - в Мюнхен, на выставку "Бунт и прорыв", к картине Руби "Супрематическая композиция №11", перед которой художник и Лотта стояли, пораженные симфоническим небесным громом. Неисповедимы пути Господни, замысел его скрыт от нашего взора - к счастью.
Полтора года спустя Руби и Лотта, вполне счастливые, уже ютились в подмосковной бревенчатой дачке, посреди лесного участка, а дети ганноверского искусствоведа, нелепо унесенного "испанкой", зубрили основы грамоты и счета в баварском детском пансионате "Корона королей". Судьба их сложится горько: спустя годы, уже юношами, они присоединятся к матери и отчиму, и один, младший, умрет от заражения крови на нарах сталинского концлагеря, а старший вернется накануне войны в свою отчизну с тавром "красного" и "жидовского пасынка" и закончит дни в концлагере гитлеровском.