Вот у Смоленского "закрывают" газ, он идет к Софье Прегель или Цетлиной за деньгами. Я спрашивал этих дам: "Почему вы это делаете? Ведь Смоленский, когда пьян, бросается жидом даже в вашем присутствии..." Мне отвечали: "Как же без газа! У него дети, их надо кормить".
(Смоленского не было в "Круге", стихи его наш альманах печатал.)
Благодаря тому, что Фондаминский карьерно или материально никак не был заинтересован в своей эмигрантской деятельности, он мог оставаться как бы беспристрастным арбитром. Мысль Платона о диктатуре элиты надо понимать в том духе, что философы, жрецы и вожди, уже добив-шись всего и больше для себя ничего не желающие, могут чинить правый суд и устанавливать нелицеприятные законы.
Не знаю, как вел себя Фондаминский в старину, среди своей "фракции", но здесь у нас он, по-моему, ни в одной интриге не участвовал, смут не разводил и за "власть" не боролся. За ту ужас-ную эмигрантскую власть, которая потому уже недостижима, что является сплошной фикцией.
Вес и достоинство парижской эмиграции определялись в значительной мере отсутствием "казенного пирога". Благодаря этому мы о многих лицах той эпохи сохраним самую светлую память.
Любопытно, что с появлением "казенного пирога" в Нью-Йорке, когда разные суммы отпус-кались американскими организациями на нужды холодной (и теплой) войны, сразу появились рвачи, ловчилы, полугангстеры как в среде новых эмигрантов, питомцев советских школ, так и в гуще старых, изнеженных, настрадавшихся от царского режима гуманистов. Перехватить, оттес-нить, получить - вот актуальные лозунги бывших комсомольцев и деликатных интеллигентов. Относительно последних это особенно удивительно, ибо в молодости они все пострадали за идеализм и сидели в тюрьмах - любили народ... Очевидно, тогда каторга и другие испытания были в духе времени, эпохи, а не личным подвигом каждого. А теперь те же самые светлые герои, сбрив чеховские бородки, перебегают от одного полуправительственного прожекта к другому, из одной радиостанции в другую, от одного культурного "фонда" к следующему, стараясь побольше урвать для себя и для своей группы.
Из всего вышесказанного, думаю, явствует, что подвиг целого поколения тоже может быть основан на недоразумении или является только выражением условного рефлекса, подобно выделе-нию слюны.
Теория "интеллигентского ордена", творившего русскую культуру, была если не изобретени-ем Фондаминского, то во всяком случае его любимым детищем. В его определение русского интеллигента укладывались все выдающиеся деятели. Тут и Новиков, и Ленин, Чернышевский, Достоевский и Федоров, Чаадаев и протопоп Аввакум. Всех их объединял жертвенный гуманизм; все они страдали за свою веру. Рыцарский орден, неорганизованно действовавший в истории... Иногда совершенно открыто, иногда под влиянием насилия уходивший в подполье. И опять наступает время, когда тайный духовный орден сможет спасти основные ценности христианской цивилизации. Это, пожалуй, учение Фондаминского.
Религиозный кризис Фондаминского назревал долго, развиваясь - судя по внешним призна-кам - с перерывами и медленно... До своего заключения в лагерь Компьень Фондаминский ходил по воскресным дням в церковь, но в таинствах, кажется, не участвовал; крестился он, по-видимо-му, уже в лагере (1941-1942 гг.). Через Компьень прошла и мать Мария, и многие наши друзья. Есть слух, что Илья Исидорович и там завел кружки, доклады, рефераты, собеседования с общест-венной нагрузкою. Вскоре он, старый человек, занемог, так что все данные близкой смерти были налицо (даже без газовой камеры).
Люди его поколения никак не могут понять, почему Фондаминский, вырвавшийся из Парижа весной 1940 года, не уехал в Америку подобно всем "общественным деятелям". Он не воспользо-вался своей "чрезвычайной" визой и вернулся назад в Париж.
В июне 1940 г. Фондаминский жил возле Аркашона; туда к нему на время попала моя жена, там же осели многие друзья. Между прочим, Мочульский. Фондаминский славился всегда своим профессиональным оптимизмом. Но тут вдруг в плане личных невзгод - потери удобной кварти-ры, привычной обстановки с книгами - он проявляет даже детскую растерянность. Несколько раз обмолвился такой фразой:
- Как я теперь проживу? Ведь я ничего не умею делать, а люди привыкли ко мне обращаться за помощью...
Это замечание вызвало у Мочульского даже ряд ядовитых замечаний. Выяснилось также, что в кабинете у Фондаминского в стене имелся потайной шкаф, где хранилась какая-то сумма в фунтах стерлингов. И хотя деньги были сравнительно ничтожные, но всем вдруг стало ясно, что Фондаминский забыть этого не сможет и должен хотя бы на часок заглянуть опять на 130, Авеню де Версай.
Он и вернулся осенью, когда многие из его друзей тоже очутились в Париже. Снова пошли собрания, доклады, но теперь кроме православного дела или русского театра прибавилась еще если и не прямая конспирация, то некое предвкушение ее... Париж начал организовывать свои первые кружки Сопротивления (резистанса). Вскоре наш общий друг Вильде затеет свою подполь-ную типографию при музее Трокадеро. Все эти едва ощутимые колебания почвы Фондаминский должен был воспринимать, как боевая лошадь звук военной трубы.
- Вот Федотов сидит уже в лагере под Дакаром, а мы здесь еще работаем! - заявлял он не без насмешки. - Тут еще можно работать.
Увлечение всякого рода организациями гипнотизировало в первую очередь его самого, так что он часто восхищался враждебными ему людьми только за их умение "работать".
- Ах, какой чудный работник! - говорил он с восхищением (о заведомом дураке или даже гаде).
Не мог он не оценить германской распорядительности и сноровки на первых порах оккупа-ции. Этим объясняется некоторое приязненное чувство Фондаминского к немецкому полковнику, приходившему к нему в кабинет и любовавшемуся русскими книгами, он мог полюбить любого пруссака, цитировавшего на память Шиллера или Гегеля. В конце концов поколение Фондамин-ского воспитывалось на гейдельбергских дрожжах... Размышляя над судьбой революционеров этого призыва, я убеждаюсь, что основной, исторической чертой их было совершенное неумение разбираться в людях. Та жизненная, практическая смекалка, которая помогает фермеру выбрать себе батрака и жену, а капитану судна подходящего боцмана, эта таинственная особенность ума совершенно отсутствовала у всего последнего поколения русских бунтарей. Здесь, в общем, объяснение легендарного дела Азефа анекдот, кажется, единственный в многообразной истории центрального террора. Были Конрады Валленроды - но это другое. Этим же обусловливаются основные ошибки так называемой февральской революции.
Из Америки прибывали письма, зовущие Фондаминского воспользоваться визой; приятели давно уже бежали из свободной зоны. Керенский еще в июне 1940 г. перешел границу Испании. Зензинов, попавший корреспондентом в Финляндию, через Швецию пробрался в Нью-Йорк. Вся фракция опять бежала, и без особых лавров.
Почему Фондаминский остался в Европе? Свидетельствует ли это о благородстве его, вели-чии души? Или, наоборот, о глупости, параличе воли?
Как все акты, совершаемые людьми на узловых станцих жизни, это сплав разных, часто противоречивых тяготений и расчетов... Фондаминский остался в Париже потому, что вернулся в свою уютную квартиру, и потому, что там он нашел дорогих сердцу старых друзей, а также люби-мый труд. Фондаминский не уехал потому, что среди бежавших многие ему надоели до чертиков и он решил наконец раз навсегда от них отделаться, физически и духовно. Эти беглецы, о которых уместно сказать, что "такое не тонет", благополучно переплыли океан и занялись в Нью-Йорке привычным общественным делом после опыта России и Западной Европы... Они отнюдь не смущались и только высмеивали Фондаминского, осуждая его новую веру, объясняя "все это" старческим размягчением мозга.
А в Фондаминском давно уже разгоралась страстная жажда политического борца хоть раз в жизни не отступить с поля брани и если нужно умереть с оружием в руках! Хоть раз не убежать! И в этом акте личного и общественного мужества поддержало его православие той эпохи парижско-го плена, когда наряду со всеми святыми, просиявшими в земле русской, мы чтили еще протопопа Аввакума и Льва Толстого. Оба отвергнутые административной машиной. Тут все неслучайно и все чудесно, хотя и абсурдно.
V
Вы - тот посыльный в Новый год,
Что орхидеи нам несет,
Дыша в башлык обледенелый.
И. Анненский
Ранней осенью 1928 г. я очутился вечером в отельном номере на рю Мазарин (или Бонапарт), где мне предстояло читать свои первые рассказы; слушателями были Дряхлов, Мамченко, в чьей комнате, кажется, и состоялось собрание, Мандельштам, доктор Унковский, неоднократно фигу-рирующий в ремизовских снах. Позже появился Терапиано, уже тогда с натугою подставлявший одно, будто бы лучшее, ухо.