Мерный молитвенный шаг богомольцев так созвучен был летним сумеркам, шелесту травы, переплескам Волхова, догорающим зорям и льдистым мерцаниям вечерней звезды.
— Кто такой будешь, милый человек? — спросил Пахом нового попутчика.
— Игнат Муромцев… — тихо ответил тот и опустил голову. Богомольцы вздрогнули, и страх затаился в их спокойных крестьянских глазах.
— Не тот ли самый Муромцев, который…
Муромцев не дал Пахому договорить и твердо ответил:
— Да, братцы, тот самый Муромцев, который убивал, грабил, из чаш Господних водку пил, иконы на мушку брал! Это я… Я прославленный убийца и зверь! Не бойтесь меня. Простите Христа ради!
Муромцев упал перед богомольцами на колени и до земли поклонился им.
Часто закрестилась бабка Фекла, кончиком монашеского платка утирая слезы.
Опустил седую голову Ларион. Тяжко вздохнул Пахом и схватился за сердце. Антоша закричал, вдруг, в испуге, вскинул тоненькими ручками, упал на дорогу и забился в судоргах, захлебываясь пеной.
— Антоша… ясынька… цветик белый… Господь с тобою!.. Владычица Скорбящая, утиши отрока Антония от усякия болести, от усякия скорби, пособи, поможи… — запричитала над ним Фекла, осеняя детское тельце частыми крестами.
Положили Антошку на травку, сели около него и ждали, когда очнется.
Был он особенно трогательный в длинной холщевой рубашке, до синевы бледный, охваченный судорогами, с крепко сжатым букетиком полевых цветов в тоненькой восковой ручке.
— Второй год припадком страдает, — шептал Пахом Муромцеву, — большую муку восприял, ангельская душенька. На глазах ведь отца с матерью расстреляли… Барина, помещика Колыванова, не изволишь знать?
— Колыванова? — задрожал Муромцев, смертельно побледнев, — так я его…
Ларион не дал договорить Муромцеву и сказал:
— Это его сынок.
— Проклятый я человек! — сквозь рыдающий вой выкрикнул Муромцев. — Так это он… голубчик… мальчик бедный… которого я кулаками тогда бил!..
…Осенним вечером мы на расстрел вели Колывановых-то… — отрывисто, тяжело дыша, с безумным блеском в широко открытых глазах рассказывал Муромцев. — Ветер. Слякоть. Снег. Позади нас Антоша… Босой, без шапочки, в нижнем белье. Бежит по улицам и вопит: «Не убивайте папу и маму. Не убивайте, дяденьки дорогие!» А я его кулаками, чтобы не мешал… Расстреляли Колывановых-то. Упал на тела их Антоша да как закричит!.. С той поры на всю жизнь у меня в памяти этот крик… Ничем заглушить его не мог. Жжет. Не дает покоя. Ночи не пройдет, чтобы не снился мне этот мальчик… Стала меня мучить совесть. До безумия жгла. Однажды, не вынес я мерзких дел своих, выбежал зимой в одной гимнастерке на самую людную площадь, стал на колени и у народа честного стал просить прощения. Безумным сочли меня. В дом умалишенных заключили. Убежал я. В странника превратился, и вот уже второй год хожу по русским дорогам в чаянии Христова утешения.
Муромцев упал Антоше в ноги и поцеловал их.
— Мученик! — выкрикивал он. — Загубленный мною, извергом проклятым! Прости, святой… Прости за злодейство мое! Бледный, исхудалый… Нами выпитый… Прости меня!
Сурово, как святые на древних иконах, глядели на Муромцева богомольцы.
Когда очнулся Антоша от припадка, взял его Муромцев на руки, и опять пошли мерным русским шагом, краем Волхова, под синими звездными мерцаниями, навстречу дальнему монастырю.
Борьба с пасхальной заутреней была задумана на широкую ногу. В течение всей Страстной недели на видных и оживленных местах города красовались яркие саженные плакаты:
«Комсомольская заутреня!
Ровно в 12 часов ночи.
Новейшая комедия Антона Изюмова
„Христос во фраке“.
В главной роли артист Московского театра
Александр Ростовцев.
Бездна хохота. Каскады остроумия».
До начала спектакля по всем улицам города прошел духовой оркестр для зазыва публики. Впереди оркестра ражий[101] детина в священнической ризе и камилавке нес наподобие церковной хоругви плакат с изображением Христа в цилиндре. По бокам шли комсомольцы с факелами. Город вздрагивал. К театру шла толпа. Над входом горели красными огнями электрические буквы «Христос во фраке». На всю широкую театральную площадь грохотало радио — из Москвы передавали лекцию «о гнусной роли христианства в истории народов».
По окончании лекции на ступеньках подъезда выстроился хор комсомольцев. Под звуки бубенчатых баянов хор грянул плясовую:
Мне в молитве мало проку,
Не горит моя свеча.
Не хочу Ильи пророка,
Дайте лампу Ильича!
Толпа заурчала, взвизгнула, раскатилась хохотом, подбоченилась, оскалилась, хайнула бродяжным лесным рыком:
— Наддай, ребята, поматюжнее!
Три старушки-побирушки,
Два трухлявых старика.
Пусто-пусто в церковушке,
Не сберешь и пятака.
— Шибче! Прибавь ходу! Позабористее!
Ах, яичко мое, да не расколото,
Много Божьей ерунды нам напорото!
— Сла-а-бо! Го-о-рь-ко!
— Про Богородицу спойте!.. Про Богородицу!
В это время из маленькой церкви, стоявшей неподалеку от театра, вышел пасхальный крестный ход. Там было темно. Людей не видно — одни лишь свечи, тихо идущие по воздуху и поющие далеким родниковым всплеском: «Воскресение Твое Христе, Спасе, ангели поют на небеси…»
Завидев крестный ход, хор комсомольцев еще пуще разошелся, пустив в прискачку, с гиканьем и свистом:
Эй ты, яблочко, катись,
Ведь дорога скользкая.
Подкузьмила всех святых
Пасха комсомольская.
Пасхальные свечи остановились у церковных врат и запели: «Христос воскресе из мертвых…»
Большой театральный зал был переполнен. Первое действие изображало алтарь. На декоративном престоле — бутылки с вином, графины с настойками, закуска. У престола, на высоких ресторанных табуретах сидели священники в полном облачении и чокались церковными чашами. Артист, облаченный в дьяконский стихарь, играл на гармонии. На полу сидели монашки, перекидываясь в карты. Зал раздирался от хохота. Кому-то из зрителей стало дурно. Его выводили из зала, а он урчал по-звериному и, подхихикивая, кивал на сцену с лицом, искаженным и белым. Это еще больше рассмешило публику. В антракте говорили:
— Это цветочки… ягодки впереди! Вот, погодите… во втором действии выйдет Ростовцев, так все помешаемся от хохота!
Во втором действии, под вихри исступленных оваций, на сцену вышел знаменитый Александр Ростовцев.
Он был в длинном белом хитоне, мастерски загримированный под Христа. Он нес в руках золотое Евангелие.
По ходу пьесы артист должен был прочесть из этой книги два евангельских стиха из заповедей Блаженства. Медлительно и священнодейственно он подошел к аналою, положил Евангелие и густым волновым голосом произнес:
— Вонмем!
В зале стало тихо.
Ростовцев начал читать:
— Блаженны нищие духом; ибо их есть Царство Небесное… Блаженны плачущие, ибо они утешатся…
Здесь нужно было остановиться. Здесь нужно было произнести обличительный и страшный по своему кощунству монолог, заключив его словами:
— Подайте мне фрак и цилиндр!
Но этого не последовало. Ростовцев неожиданно замолчал. Молчание становится до того продолжительным, что артисту начинают шикать из-за кулис, махать руками, подсказывать слова, но он стоит, словно в лунном оцепенении и ничего не слышит.
Наконец он вздрагивает и с каким-то испугом смотрит на раскрытое Евангелие. Руки его нервно теребят хитон. По лицу проходят судороги. Он опускает глаза в книгу и вначале шепотом, а потом все громче и громче начинает читать дальше:
— Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивии, ибо они помилованы будут…
Власть ли его чудесного голоса, обаяние ли артистического его имени, ночная ли тоска по этим гонимым и оплеванным словам Нагорной проповеди, образ ли живого Христа встал перед глазами, вызванный кощунственным перевоплощением артиста, — но в театре стояла такая тишина, что слышно было, как звенела она комариным жужжанием.
И в эту тишину шли, как пасхальные свечи вокруг церкви, слова Христа:
— Вы свет мира… любите врагов ваших… и молитесь за обижающих вас и гонящих вас…
Ростовцев прочитал всю главу, и никто в зале не пошевельнулся. За кулисами топали взволнованные быстрые шаги, и раздавался громкий шепот. Там уверяли друг друга, что артист шутит, это его излюбленный трюк, и сейчас, мол, ударит в темя публики таким «коленцем», что все превратится в веселый пляшущий дым!