- Ягнич я. Апдрон.
- Андреи? Вседержитель морей? Извини... - тотчас же прояснилось, посветлело лицо музейного хлопотуна.- Слыхал я, что ты в Кураевке. Прошу, заходи, заходи.- Панас Емсльянович засуетился и сразу же с жалобой: Слепну я, Андрон, катастрофически терято зрение.
- В Одессу нужно, в институт света...
- Был. Сначала немного помогло, а теперь снова...
Меркнет передо мною белый свет. Все расплывается, и тебя вот вижу сейчас, будто сквозь толщу воды. Только тень от тебя. Весь будто стоишь в воде с головой...
Ягничу снова стало грустно: "Я для него вроде водоросли..."
- Храню пот наше прошлое, Андрон... Для кого прошлое как бы мертво, а для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое. На днях вот достал мотовило, случайно задержалось у деда Коршака - почти находка века, любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но пока не отдает, старый скупердяй. На что они ему? А?.. Ну, давай приступим к осмотру...
Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей.
Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки, розное ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат громоздился у окна - целый ткацкий станок, настроенный для работы... На столах под стеклом растения всякие - ковыль белочубый, и дурман, и чабрец, и даже стебель обычной горькой полыни... Целые гербарии кураевского растительного мира. Вся его флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное, собранные с каких-то удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения, то ли от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков на полстены! Да какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки... Чсрнобаенко-средний дослужился до контр-адмирала, недавно умер во Владивостоке.
И так на кого ни посмотри: этот, как пот Савва Чередниченко, Одессу защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском десанте; Белоконь стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас где-то ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и свою особу, едва узнал себя в этом нарубке в праздничной белой матроске: увеличили его с давнишней фотографии, сохранившейся у сестры,- плечистый молодцеватый морячок, в веселых глазах - отвага, бескозырка с лентами красуется на юношеской лобастой голове...
"Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" - такая подпись стоит под этим "экспонатом".
Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший?
И еще на одной фотографии, на групповом снимке первых кураевских комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко (в каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве). А рядом с ним Иванилов Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой и Панаса Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился сбоку, уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем как разойтись по своим жизненным дорогам, однажды на Октябрьские сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое, грустновато застывших сейчас перед стендами.
- А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича още к одному стенду.
С туманной фотографии смотрела на них молодая круглолицая девчушка в летной форме... Саня Хуторная!
Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну, какова я перед вами, деды? Все они тогда были влюблены в нее до беспамятства, однако подобрать ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю на лунную дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO в свою светелку открыть для кого-то...
О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из села весьма загадочно, думали, не утонула ли, даже розыски объявила встревоженная Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое время не так и далеко, на Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала вроде бы устроилась там официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному из командиров и вскоре вышла за него замуж. Не столько, говорят, из любви, сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу - муж твердо пообещал ей помочь. И добилась-таки своего, упрямая девчонка! Выучилась, блестяще овладела летным искусством, принимала в составе женского экипажа участие в дальних перелетах, которые начинались под крымским солнцем, а завершались где-то в тундре,- был тогда установлен какой-то очень значительный рекорд.
Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на самолете прямо в Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях, привела к родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора, который был к тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня, неугомонная душа! С первого дня войны рвалась ты навстречу опасностям, совершала отчаянные боевые вылеты мужа потеряла, а тебя все что-то щадило, хотя не раз возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась в небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе, в полетах, дневных и ночных.
Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни погибла Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом где-то над Таманью. Орлица в боях, сердцем не защищенная, незадолго до гибели опалилась короткой и жгучей, как молния, фронтовой любовью. Была в последнем полете с летчиком-юношей, которого встретила между боями где-то на полевых аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали на землю в объятиях друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они не имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих пор уверен: могла это Санька и нарочно подстроить, либо ослепленная чувством к возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой, из боязни потерять эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь...
Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли они, эти двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной девушке с соколиными крыльями.
- Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит...
- Не догонит, правда, - согласился учитель,- Когдато сказал поэт: "Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй... Хотя, говорят, что и годы несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость...
- Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,- сказал Ягнич и начал расспрашивать Нанаса Емельяновича про сына: где он? Что он? Как дальше планирует свою жизнь?
- Если б я это знал,- вздохнул Веремеенко.
- Да возьми ты его за грудки, Панас, встряхни, заставь опомниться! посоветовал Ягиич сурово,- Если не себя, то пусть честь девушки побережет... У них же там с Инкой чувства. Пускай не вздумает обидеть ее, не то будет иметь дело со мной.
- Ох, Андрон, Андрон, дотронулся ты до самой больной моей раны... Ну что я могу? Сам бы добровольно в могилу лег, лишь бы только он стал другим.
- Совесть - вот что надо в нем разбудить!
- Если она в ном есть...
Пригорюнившийся, пришибленный, стоял Панас Емельянович среди своих экспонатов. Некогда такой шустрый да непоседливый, а сейчас куда вся эта живость подевалась? Сморщился, высох, одна горстка, щепотка от человека осталась.
- Будем все-таки надеяться, Панас...
- Да, будем... Что еще остается...
На дворе - море кураевского солнца.
Возле правления колхоза, скучая, ждет кого-то компания молодых людей, приезжих, а может, и здешних:
хлопцы в футболках, среди них девушка, кем-то, похоже, обиженная насупленная, сидит с аэрофлотской сумкой через плечо. Она на одной скамье, хлопцы напротив, на другой, все в небрежных нозах, какие-то посеревшие от скуки. Видимо, приняли Ягнича ча конторского сторожа, потому что, как только он стал приближаться, заговорили:
"А ну, спросим этого долгожителя..." Требовательным, исключающим возражения тоном допытывались, где председатель, когда он будет, а если в поле, то где искать, в каких именно полях? Ягнич выслушал и молча, без единого слова, проследовал мимо них, дав таким образом понять, что не тот они избрали тон п разговоре с долгожителем. "Глухой,- донеслось ему вслед равнодушное и беззлобное,- а еще, может, и немой?"
Потом он пересек серый от пыли скверик, разбитый среди села (это тоже Чередпиченкова заслуга); пысажспные вдоль берега вербы, серебристостью напоминая оливы, ниспадают ветвями к самой воде. Вода мутна, в масляных пятнах, замусоренная подсолнечной лузгой. Плавает тут одинокий лебедь, ручной, сытый, похожий на гусака.
Детвора с берега зовет его: "Мишко! Мишко!" И оп плывет на голос мальчики булками кормят его с рук.