и я не выдержал:
– Вы, Гаврик, говорить-то можете?
– Могу немного, – ответил он в нос, и я чуть не подпрыгнул.
Сухие бледные губы его почти не шевельнулись, но голос оказался спокойным и почему-то молодым, совсем не вяжущимся с образом перебинтованного человечка средних лет с усталыми глазами и мозолистыми, узловатыми кистями рук. Словно со мной заговорил ровесник. Я лихорадочно придумывал, как бы спросить о главном, и наконец начал:
– Скажите, это правда?.. – Я замялся, пытаясь сформулировать и обобщить вопрос, и он не стал слишком затягивать паузу:
– Правда.
– И то, что свободы лишить невозможно?
– Невозможно. – Он говорил медленно, с напряжением. – Но вдруг перепутаешь её со своеволием?
– И то, что есть добро без изъяна? И абсолютное зло?
– Есть, и между ними свободный выбор.
Своими небыстрыми ответами он словно сдерживал мой напор.
– И то, что кладбище, могила и опарыши – не важны?..
– О них не стоит думать вообще.
– И то, что надо не сдаваться аж до самой…
– И даже после. Достойно бы её преодолеть…
Всё же ему трудно было артикулировать. Он сухо сглотнул, я дал ему стакан. Пить лёжа ему оказалось не с руки, и мне пришлось ему помочь.
– Спасибо, Миша. Спрашивайте дальше. Если смогу, отвечу.
– Чем это вы Фомичу не угодили? – спросил я. – И почему не сопротивлялись?
– Не мог сопротивляться. Как парализовало. А Пётр Фомич, он не в себе как будто, – ответил Гаврик, – что-то с ним случилось после Вити. Витя его пугал и восхищал. Давил на него, что ли, своей блатной педалью. Говорил ему: «Никем не могу быть на этом свете, только вором».
– А как же Витя? – вновь заспешил я, глотая окончания. – Как ему быть, ведь после реанимации он вряд ли… останется самостоятельным, и за ним нужен будет уход? Памперсы, утки, подмывка? Пролежни, боли, а потом мучительная смерть? Где же тут свобода? Одни муки и уныние!
Гаврик молчал. Собирался с мыслями, что ли? Я торопился.
– Возможно, Витюша сам докатился до жизни такой, – искал я объяснений и оправдания. – Вор и разбойник. И болезнь его от злости. И вас он хотел задушить, наверное, поэтому. А вот у моих знакомых девочка, пять лет, за четыре месяца сгорела от какой-то гадости. Она-то почему? Нет, я не злюсь и не психую, я пытаюсь понять.
– Честно скажу, Михаил, я не знаю. Невозможно всё знать. Но причина есть, просто мы её не видим. Почему мы не можем представить, что есть и другая жизнь, после этой? Или вместо неё? Вы же только что спрашивали…
На инерции собственных мыслей я об этом мгновенно забыл и теперь озадачился, а Гаврик перевёл дух и продолжил под стать мне, взволнованно:
– Что, если она, эта жизнь, совершенно иная? Мы не можем в это поверить, мы не видели её и не щупали. Наша жизнь хороша, значит, лучше и быть не может, рассуждаем мы. Или, наоборот, жизнь наша плоха настолько, что хуже уже невозможно?
Опять передышка.
– Но логичнее допустить, что возможно и хуже, и лучше, и вообще по-другому… Только как это сделать? Ведь мы не верим ни во что, кроме теории Большого взрыва и того, что мы – осознающая себя материя и произошли от обезьян, а обезьяны от амёб… А амёбы тогда откуда? Из грязи, как вши? Или с Марса прилетели? Вот и все версии… Где тут взяться другим?
Теперь он замолчал уже надолго, мы оба трудно задумались, и тут у меня в голове постепенно нарисовалась картина, которую я мог бы описать словами: «Твой дед умер тяжело, но достойно и улыбался в гробу!» Я решил, что снова понимаю мысли Гаврика, и мне захотелось проверить, так ли это и, если так, случайно он меня впускает в свои мысли или нет. Но едва только я собрался произнести эти слова вслух, в палату вошёл Чингисхан, а с ним давешний доктор и медсестра.
Как выяснилось, Чингисхану не пришлось предлагать главному то, от чего тот не смог бы отказаться. Мы просто увезли Гаврика на скорой к шефу домой. Других на скорой в больницу привозят, а мы вот… Подняли его на носилках на третий этаж, переложили на жёсткий диван и стали смотреть, как приехавший с нами доктор разматывает бинты с головы Гаврика.
Если бы не глубокая вмятина на скуле под правым глазом и не огромный синюшный отёк в пол-лица, внешность Гаврика была бы самой что ни на есть заурядной. Такие лица встречаются ежедневно и в памяти не остаются. Вот вы, к примеру, вглядываетесь в лица грузчиков в порту? Или обращаете внимание на дорожных рабочих в оранжевых жилетах и касках? Разглядываете строителей или водителей? Если да, то вы, наверное, физиономист или психотерапевт, редкостные профессионалы. Вернее, штучные. А я не так внимателен.
Увечье же сделало простое и довольно обычное лицо Гаврика одновременно и пугающим, и притягивающим взгляд. Сломанный нос и вмятая скула придали ему вид жалкий и немного жуткий, а верхняя губа справа чуть задралась от травмы, и с этой стороны казалось, что Гаврик невесело усмехается. Разлитый по лицу опухший синяк добавлял ему маргинальности, и мне пришло в голову, что ему обязательно подавали бы, проси он милостыню. Я сперва никак не мог сопоставить внешность Гаврика с его голосом, словами и тем более мыслями.
Мы получили от доктора исчерпывающие инструкции по уходу за больным (таблеточки, покой и гигиена), пожали ему руку и закрыли за ним двери. Остались втроём на неисследованном берегу новой жизни. Чингисхан недолго помялся, но потом сел возле Гаврика и выжидательно на него уставился, а я, поскольку был в гостях у Чингисхана первый раз, решил сначала оглядеться.
Шеф занимал квартиру-двушку с лаконичной мебелью времён развитого социализма, и в этом я оказался похож на него, разве что квартиру снимаю однокомнатную. Ничего своего к более чем скромной обстановке он, похоже, не добавил. Ни предметов интерьера, ни настенных фоторамочек. Даже штор на окнах почти не было. Я говорю почти, потому что дневной свет застил только пожелтевший тюль.
В комнате были: лакированный шкаф на чёрных ножках и с замочными скважинами в дверцах, письменный стол с потёртой полировкой, без лампы и принадлежностей для письма и драненький засаленный диван неопределённого цвета, занятый сейчас Гавриком. На стенах – выгоревшие зеленоватые обои со странным геометрическим рисунком. Под серым потолком висела люстра из пластмассового хрусталя.
Другая комнатка, поменьше, была, скорее всего, спальней, и туда я не заглядывал, а как там в кухне, мне отсюда было не видно, но не думаю,