— Вы уж это мне вострубили, — полушутливо ответил Лука Иванович и, прикрываясь слегка одеялом, добавил, — дайте мне прийти в приличный вид и потом казните меня…
Проскудин быстро вынул часы, посмотрел на них, издав звук неодобрения, после чего сел на стул и стал разбираться в своем портфеле.
— Четверть часа могу вам подарить, — кинул он, хмуро взглянув на приятеля.
Наскоро умылся и прибрался Лука Иванович, запахнулся в свой халатик и присел к столу, с миной человека, готового перенести всякое наказание.
— Ну, казните, — с тихою улыбкой начал он, закручивая папиросу.
— Я не за тем приехал; а теперь дело-то почти что проиграно: охотников не мало и без вас — я ведь, батюшка, недаром интриговал целый месяц… И вдруг такая оплошность! Ну, поздно вы вернулись, амуры, видно, какие… Да депешу-то не трудно бы было распечатать, приказать кухарке разбудить себя… Эх!..
Лоснящийся лоб Проскудина весь покрылся морщинами: видно было, что он очень огорчен.
Лука Иванович протянул ему руку, пожал и, помолчав немного, выговорил медленно и убежденно:
— Ну, и не нужно, Николай Петрович, благодарю за хлопоты.
— Как не нужно? Чего не нужно?
— Да новых хлопот: я, пожалуй, и во второй раз просплю депешу.
— Вы это серьезно говорите?
— Серьезно. История с депешей — знамение в некотором роде. До вчерашнего дня я мечтал, как неразумное дитя, о каком-то радужном конторском месте… Вчера… или нет, сегодня ночью… после расскажу, в какой обстановке… почувствовал я, со всей горечью, свое убожество… понимаете, как члена общества… а теперь вот сознательно говорю вам: бросьте, не хлопочите, не хочу я быть ничем, кроме того, что я есть.
— Это как? Семь, значит, пятниц на неделе? Или сладка очень литературная поденщина?
— Про то я знаю… Пятнадцать лет я строчу, Николай Петрович. Это даром не проходит. Надо с пером в руках и умирать. Где?.. Не знаю, быть может, и в богадельне! Я это прибавляю не для чувствительности, а так, как приятную возможность… И она меня особенно не пугает… Зато вон гордость во мне закопошилась, и я могу ей поблажку дать: нейду в дельцы, хотя бы и грошовые, не променяю своего мизерного заработка… Вот и подите!
Он смолк и закурил папиросу. Проскудин с недоумевающим лицом долго оглядывал его, прищуриваясь как-то сбоку.
— Да вы — и впрямь гордец! — вскричал он, краснея. — Прикидывались только человеком, понимающим жизнь попросту, как должно; а вот в вас писательское-то тщеславие и вскипело вдруг!..
— А в вас что вскипело теперь, друг Николай Петрович? — остановил его Лука Иванович, положив ему руку на колена.
— Что?
— Делец в вас рассердился на меня. Вы хоть и хороший человек, а все-таки — делец или прикосновенны к делам… Делец и разгневался: как, мол, презренный писака может менять солидное положение на свою работишку? Ведь так?..
— А как же вы ко мне в помощники-то сбирались? Я же тогда вам сказал, что вашему брату надо нас всячески уязвлять, а не по стопам нашим идти.
— Тогда в вас настоящий Николай Петрович Проскудин говорил. А чем же конторское-то место лучше?.. Ну, да что же нам из-за этого ссориться?.. Не посетуйте за беспокойство и не опоздайте в окружной суд; четверть-то часа, я думаю, прошло уж.
Проскудин встал, взглянул на часы и наморщил переносицу.
— И то пора! — вскричал он деловой нотой и сунул портфель под мышку. — Прощайте, коли так; только я думаю, что вы нынче после вчерашней авантюрки хандрите…
Он отошел к двери, взялся за нее, улыбнулся вдруг всем своим крупным ртом и крикнул:
— А ведь вы, в сущности, правы, Присыпкин, и я бы так рассудил!.. Прощайте!
Лука Иванович послал ему дружеский поклон и остался на том же месте, тихо покуривая; но не успел Проскудин выйти из его квартиры, как он вспомнил, что у него в портмоне лежат три двугривенных; и не достало у него духа догнать приятеля и перехватить у него… на обед: он твердо знал, что долг его Проскудину зашел уже за три сотни рублей. . . .
Серенькое апрельское утро, только кое-как смягченное весной, поднялось над Петербургом. По одной из набережных Лиговки, еще полной луж и осколков слежавшегося грязного снега, тащились погребальные дроги без балдахина. Гроб был бедный, обмазанный желтой охрой, с наемным плисовым покровом, вытертым и закапанным. Возница, сидя вбок на козлах, выставил из-под черного балахона рыжие голенища. На голове его набекрень торчала высокая побурелая шляпа с чем-то похожим на траур.
За дрогами никто не шел; только вправо и влево тянулось гуськом и по двое несколько мужчин, одетых в штатское, и пожилых, и молодых. Всех-то их можно было насчитать человек с пятнадцать; позади дрог ехала одна извозчичья пролетка с дамой в черном и, гораздо дальше, барское двухместное купе синего цвета.
В числе провожавших покойника шел один, несколько поодаль от вереницы, двигавшейся по правому тротуару, и Лука Иванович Присыпкин. Запахивался он все еще в зимнюю свою шубку. Сильно он горбился и даже упирался на палку. В лице он не очень похудел, но цвет щек стал еще непригляднее, бородку он отрастил, и седой волос уже заметно серебрил ее.
Процессия начала поворачивать на деревянный, грязный мостик.
— Чьи такие похороны? — вдруг раздался вправо от него старушечий оклик.
Он обернулся. Спрашивала салопница, приподнимая край ватошной юбки.
— Сочинительские, — выговорил с невольной усмешкой Лука Иванович.
— То-то! — протянула ворчливо старуха и побрела в сторону.
"Пожива, видно, малая", — подумал Лука Иванович ей вслед. Он пошел, замедляя ход и поглядывая на дроги, качавшиеся от неровностей мостовой.
Шел он так минуты с две. На первом перекрестке кто-то обнял его сзади за левое плечо.
— Милый Лука Иванович, — заговорил мягким тенором высокий, красивый барин в бекеше с бобровым воротником и в богатой собольей шапке, все еще придерживая Луку Ивановича за плечо.
— И вы провожаете? — спросил, обративши к нему лицо, Лука Иванович. Можно было заметить, что он не намерен отвечать в тон на сладкие интонации красивого барина в бекеше.
— Да, надо же исполнить долг… Бедный Платон Алексеич… в три дня сгорел. Вы, может быть, не знаете, Лука Иваныч: недели три тому назад он умолял меня заехать к нему в долговое; я отправился. Предложил он мне целую пьесу… Вы ведь знаете — переводил он бойко, но стих неуклюжий. Ну, вижу, человек взаперти сидит, в отчаянном положении. Выпросил у меня сто рублей… Через две недели вышел как-то из долгового, а через пять-шесть дней и душу Богу отдал.
— Да существует ли перевод-то? — спросил Лука Иванович, — вы, вероятно, уже наводили справочки?
— Существует… Но мне ли одному он его запродал? — это еще вопрос.
Слушая собеседника, Лука Иванович посматривал на его благообразную подстриженную бороду, где каждый волосок шел по кривой линии от среднего пробора и так явственно, точно волоски эти были накрахмалены.
— Будто у вас не осталось документика? — не без иронии спросил он его, отводя глаза от его бороды.
— Конечно, есть; но все-таки неприятно!.. И что это за нравы! Просто стыдно принадлежать к людям пишущим… Долговое, потом такие жалкие похороны!.. Будем надеяться, что это уже, так сказать, последний из Могикан.
— Будем надеяться, — повторил Лука Иванович, видимо тяготясь разговором.
— А ведь я у вас третьего дня был, милый Лука Иванович, — начал опять очень сладко барин в бекеше, — отдали вам мою карточку?
— Как же, благодарю… Вы меня извините, я визитами не считаюсь.
— Да к чему же, к чему же!.. Мне хотелось предложить вам… дело это еще не к спеху, а все лучше заручиться…
— Что угодно? — сухо спросил Лука Иванович.
— Вы ведь у нас едва ли не единственный, знающий по-испански. Давно у меня есть мысль издать избранный испанский театр, — знаете: Кальдерона, Лопе де Вегу и этого еще, как бишь его…
— Верно, Тирсо де Молину, хотите вы сказать?
— Именно.
— Что же? хорошее дело.
— Да-с; но вы понимаете, добрейший Лука Иванович, что теперь время тугое, книги нейдут, надо много затратить на такое издание. Вот я и хотел вам предложить, — голос его понизился и стал еще мягче, — быть главным деятелем этого сборника; работы будет вдоволь, и я вам вполне ее гарантирую хоть на два года, но так, чтобы плата за пьесу была в округу, без расчета по листам.
— Это все равно, — заметил, несколько оживляясь, Лука Иванович.
— При всем моем желании я не могу предложить вам, — он точно споткнулся и духом выговорил, — семьдесят пять, много сто рубликов…
— Сто рублей за пьесу? — вырвалось у Луки Ивановича.
— Знаю, что не красная цена; но кто же у нас будет раскупать какого-нибудь Тирсу де Молину?.. Само собою, Лука Иванович, гонорарий всегда вперед за рукопись по расчету, сколько бы ни писали, хоть пол-актика.