Эти люди, составляющие фундамент газетного дела.
Рассуждения, обобщения фельетонистов и передовиков, это — всё соус, в котором подаются факты.
Но самое ценное, самое существенное, — факты, это ведь принадлежит репортёрам.
И что же за это?
Что — этим безвестным, безымённым труженикам?
Когда умирают люди, подписывающие свои статьи, — публика хоть несколько дней поскучает, не видя в газетах привычной подписи.
Когда умирает репортёр, это проходит незаметно.
Его строк больше нет, но вместо них есть другие строки, такие же безымянные.
И эти серые строки смыкаются над его памятью, как смыкаются волны над головой утонувшего человека.
И неизвестно, — был ли здесь когда-нибудь человек!
Но пусть так!
Газета, живущая всего один день, очень плохой путь к бессмертию.
Об этом труженике очень мало думают.
Пусть и это будет так!
Ведь покупая в ювелирном магазине брошь, вы не думаете о тех, кто добывает это золото.
А не будь их, не было бы и великолепной броши.
Репортёры получают такие гроши сравнительно с интересом, который часто возбуждают их заметки, и той пользой, которую эти скромные заметки приносят.
Но пусть и это будет так!
Справедливость — очень редкая птица.
Но за что же это обидное, это незаслуженное отношение к самой профессии, не менее честной, чем все другие профессии, и более полезной, чем многие другие.
Почему репортёру неловко сказать:
— Я репортёр!
И ловко сказать доктору, что он доктор, адвокату, что он адвокат, директору банка, что он директор банка.
«Во всякой реке есть всякая рыба: и дурная и хорошая».
За что же это обидное обобщение распространяется именно на репортёров?
Почему им приходится быть тем колодцем, из которого все пьют, и в который чаще всего плюют.
Репортёры, которые были когда-то, и о которых я говорил, умерли как люди и вымерли как тип.
Представлять себе теперешних репортёров в виде тех «типов», которые по трафарету рисуют гг. драматурги и беллетристы, это — всё равно, что представлять себе артистов Малого театра или театра г. Соловцова в виде Аркашек, которых перевозят из города в город, завернувши в ковёр.
Всё изменилось.
Среди репортёров нет более людей, пишущих «ещё» с четырьмя ошибками.
Им не нужно залезать под столы, чтоб подслушивать, что происходит в заседаниях, — они желанные гости во всяком учреждении, не боящемся света.
К ним лично относятся, как относились, например, к покойному В. О. Клепацкому, — с таким же точно почтением, как и ко всякому честному человеку, занимающемуся полезным общественным делом.
И только одно, — они всё ещё не решаются, не могут решиться сказать громко и открыто, с гордостью и достоинством:
— Я репортёр!
«Пустяк!» скажете вы.
Посмотрел бы я, что сказали бы вы, если б вам неловко было назвать ту профессию честную, которою вы занимаетесь!
Вчера хоронили моего дорогого товарища В. О. Клепацкого, и это горькое чувство обиды шевелилось в моей душе; его не могли сгладить даже всеобщие сожаления, которые окружали безвременную могилу этого честного уважаемого газетного труженика.
Мне думалось:
— Да! Ты служил великому делу — гласности. Ты был «только репортёр», но ты помогал суду быть «гласным» судом, передавая отчёты об его заседаниях в газете. Ты помогал дать нравственное удовлетворение правым и обиженным, доводя до всеобщего сведения судебные приговоры. Да! Ты пользовался заслуженным уважением, как человек. Но почему-то ты, честный слуга честного дела, не мог с гордостью назвать своей профессии: «Я репортёр»!
Как скоро умирают люди, и как долго живут предрассудки…
В. И. Ковалевский
(Воспоминание журналиста)
Года три тому назад ко мне в Петербурге обратился полковник Н.
— Помогите силою печатного слова!
«Печатное слово» у россиянина, это — уже последнее прибежище. Самое последнее.
Человек уж, значит, везде был и нигде ничего не добился. В консисторию, в пробирную палатку раньше человек забежит.
— Может, там что выйдет!
Всё-таки казённое место.
И, когда нигде ничего, тогда бежит в «Запорожскую Сечь»:
— Помогите хоть вы, вольные люди!
Полковник Н. служил в пограничной страже и был исключён со службы, по военному суду, за подлог.
Полковнику Н., женатому и бездетному, подкинули ребёнка.
Тысячи людей отправили бы этого ребёнка в воспитательный дом. Полковник Н. принял его на воспитание.
Мальчика усыновили, и он вырос «законным» сыном, не зная тайны своего рождения.
Больше всего боялись, чтобы он не узнал этой «тайны».
Приказывая писарю написать формуляр, полковник Н. велел вписать:
— При нём сын. Зовут так-то.
И не поставил слова «усыновлённый».
В этом и заключался весь подлог.
Полковник Н. остался без службы, без средств, нищим и опозоренным:
— За подлог осуждён!
Он обегал весь Петербург и, наконец, в отчаяньи прибег к «силе печатного слова».
— Хотел в Неву, но решил раньше к вам! — откровенно объяснил он.
— Merci.
Я написал статью, которая «имела успех». Она вызвала шум, статьи в печати, массу писем.
Одни ужасались.
Другие просили:
— Пожмите от нас крепко-крепко руку полковнику Н. Такие-то, такие-то, такие-то.
Третьи писали, что, читая, глазам не верят:
— Какой же тут подлог? Доброе дело, а не подлог.
Среди этих писем было одно:
«Глубокоуважаемый В. М. Я прочёл вашу статью и, чем могу, хотел бы быть полезен полковнику Н. Попросите его зайти ко мне как-нибудь на днях. Я бываю свободен до 10 часов утра. Пусть предупредит меня письменно, в какой день ему удобнее, — я буду его ждать. Адрес мой: Фонтанка, дом № такой-то. Примите и проч. В. Ковалевский».
Какой Ковалевский? Все знают, что есть товарищ министра финансов Владимир Иванович Ковалевский.
Но для товарища министра что-то уж очень «просто». Товарищи министров, ведь это не товарищи журналистов. Как будто так и не пишут.
Должно быть, «так Ковалевский», какой-нибудь Ковалевский, однофамилец.
Я спросил у приятеля, знакомого с В. И. Ковалевским:
— Чей это почерк?
— Как чей? Владимира Ивановича Ковалевского, товарища министра финансов.
Полковник Н. не хотел верить.
— Как? Сам товарищ министра… Меня, которого отовсюду выгнали… сам товарищ министра…
Я дал ему рекомендательное письмо:
«Глубокоуважаемый Владимир Иванович! От всей души благодарю вас за добрую отзывчивость к моей статье. Не решаюсь заехать поблагодарить вас лично, боясь отнять у вас время. Позвольте представить вам полковника Н., о котором я писал».
На следующий день полковник Н. влетел в мой кабинет. Сначала обнял меня, потом упал в кресло и зарыдал.
— Боже мой… Я человек…
— Что с вами, полковник?.. Что вы плачете? Что он с вами сделал?
У полковника понять что-нибудь было трудно:
— Я человек… Какой он человек… Я человек… Он человек…
И, немножко успокоившись, он рассказал связнее:
— Если б вы знали, как он меня принял… Меня… Куда ни обращусь, — «ничего не можем сделать. Вы за подлог?..» Как внимательно выслушал, с каким участием расспрашивал… Теперь я спасён… Теперь мы не умрём с голода.
Через три дня бравый полковник состоял уже на службе на Путиловском заводе. Ему дана была должность, требовавшая от исполнителя честности, прежде всего честности, главным образом честности.
Я сам был растроган.
Чем журналист может выразить свою глубокую, сердечную признательность?
Если у него есть книга, — он посылает свою книгу с соответствующею надписью. Книга, это — визитная карточка его души.
Через несколько дней, когда я после работы выходил от себя, швейцар сказал мне:
— Тут у вас были несколько человек. Я, как вы приказали, никого не пустил: «заняты».
Среди карточек была: Владимир Иванович Ковалевский.
— И этому господину сказал, что занят?
— Так точно. «Заняты, не приказано принимать».
Ну, уж министром-то выходил я! Я был сконфужен и на следующее утро, в половине десятого, летел к В. И. Ковалевскому.
— Их высокопревосходительство никого не приказали принимать! — величественно объявил мне министерский курьер. — Их высокопревосходительство сейчас едут на похороны князя Имеретинского.
— В таком случае передайте карточку.
Едва успел я выйти из подъезда, как меня догнал запыхавшийся курьер:
— Их высокопревосходительство вас просят к себе!
Владимир Иванович, простой, милый и обаятельный, дружески улыбаясь, встретил меня в дверях гостиной:
— Я не хотел видеть только вашу визитную карточку. А приезжать ко мне в другой раз, — вы человек занятой. Вы человек занятой, я человек занятой, но у меня есть четверть часа, сядем и поболтаем.