— Ну, думаю. Ну и что же?
— Вот тут-то грех и есть — думать-то . . . . . .
— Ой, Устинья, ты что-то мне не то говоришь.
— А будешь думать — все к этим думам и привяжется. Покажется тогда тебе, что ты любишь того человека, душу ему отдашь, колдовать начнешь, от Бога для него откажешься, а на самом деле ты о нем только думаешь, да и не о нем, о ком-то думаешь; он только под руку подвернулся…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— А как же в романах все описывают?
— Да потому что не понимают, потому и описывают. Еще, слов боятся: вместо одного другое ставят.
— Вот ты говоришь, что думать — грех, а зачем же ты мне все это рассказываешь?
— Потому что мне жалко тебя, Валя.
— Когда ты вот так говоришь, мне страшно делается, а сама жду, не дождусь, когда ты говорить начнешь. Ты ведь, Устинья, ветреница, скольких ты любила, тебе все нипочем, а мне, кроме Родиона Павловича, никого не надо, лучше в старых девках проживу.
— Был у нас на деревне такой мужик, все говорил: «Зажарь мне, баба, фазана. Ничего, кроме него, не хочу. Лучше с голоду помру, а кроме фазана, ничего есть не буду».
— Ну и что же? — Да что, — наверное, с голоду помер. Откуда фазана достать? Если бы этот мужик святой был, тогда мог бы хорохориться, а он был просто так, дурак привередливый.
— Ну уж ты там как хочешь со своим мужиком, а я своей любви не отдам, так и умру с нею. Ведь ты подумай, Устя, что я сделала! Ведь я к мужу этой Ольги Семеновны, к доктору Верейскому ходила… упрашивала его с женой помириться!
— Ну что ж он тебе сказал?
— Да что он мне сказал? сказал, что жена возвращаться к нему не хочет, а неволить он ее отказывается. Так, с виду показался мне человеком порядочным и совестливым. А я бы ее, негодяйку, по этапу бы вытребовала, за волосья притащила бы, не то что портреты по столам расставлять! Впрочем, люди ученые всегда бывают какими-то рохлями. От такого, конечно, и сбежать не грех, но зачем ей Родион Павлович понадобился? Она — женщина красивая, поет, везде вертится, кого хочет обольстить может, зачем же ей именно он понадобился?
— А затем же, зачем и тебе!
— Так ведь я же люблю его!
— Может быть, и она его любит!
— Не смеет любить его, вот и все!
Раздался звонок. Все время лежавшая Валентина, не меняя позы, сказала:
— Наверное, мама пришла! опять будет ворчать, что мы с тобою здесь сидим.
Но в комнату вместо Анны Ивановны вошел не снявший пальто Павел.
— Не могу дома сидеть. Мне до смерти нужно было Родиона Павловича, а его ни дома, ни у Ольги Семеновны нет. Мне очень спешно его нужно. Я к вам только на минутку… Если б ты знала, Валентина, какие страшные вещи со мною делаются! Я ведь сегодня был у Верейского… только вы, пожалуйста, никому об этом не говорите.
— Ты тоже никому не говори, а я сама была у него.
— Ты, Валентина? Зачем?
— Лучше не спрашивай, все равно ничего не вышло.
— Если б у вас был телефон, я позвонил бы домой, не приехал ли Родион Павлович.
— Если вам нужно, я могу сбегать в аптеку позвонить, — вызвалась Устинья.
— Да, уж, пожалуйста, сходите, я вам буду очень благодарен.
Не успела Устинья выйти за дверь, как Павел, нагнувшись к Валентине, спросил:
— Зачем ты, Валентина, была у Верейского? он очень дурной человек и непонятный, что меня еще более беспокоит…
Валентина вдруг прижалась к брату, стала крепко и беспорядочно целовать его лицо.
— Зачем я была у Верейского? потому что я не могу больше, Павлуша!..
— Разве ты, Валентина?..
— Ну, конечно. Неужели ты не знал этого раньше?
— Милая моя! милая, милая! — шептал Павел, отвечая на поцелуи сестры.
Вернувшаяся Устинья сказала, что Родион Павлович только что возвратился домой и скоро опять уезжает. В выходных дверях Павел столкнулся с высоким молодым человеком, белокурым, худощавого и болезненного вида. Не дав ему поздороваться, Валентина закричала:
— Евгений Алексеевич, я знаю, что вы — благородный и прекрасный человек, что вы меня любите искренне, что вы готовы все для меня сделать. Я все это знаю. Никто меня не любит так, как вы, но сейчас я вас видеть не хочу, понимаете, не хочу. Уйдите, ради Бога!
Но дома Родиона Павловича Павел не застал. Матильда Петровна уже спала, так что он даже не мог спросить, куда и надолго ли ушел его брат. Ольги Семеновны не было дома, по крайней мере, из ее квартиры никто не отвечал. Он решил дождаться возвращения Родиона Павловича, когда бы тот ни пришел, и вместе с тем ему казалось немыслимым сидеть без сна в этих стенах, которые почему-то особенно давили и беспокоили его сегодня. Он знал, что, раз Миусова нет в это время дома, его не будет часов до шести.
На Невском было еще людно, и фонари ресторанов, шипя, горели. Павел хотел пройти на набережную, думая, что широкая полоса снега его успокоит, — как вдруг его окликнули по фамилии.
Он не сразу узнал своего бывшего товарища Колю Зайцева, которого не видел с тех пор, как того выгнали из училища. Обладая злым, ленивым и строптивым характером, он тем не менее всегда проявлял какую-то нежность к Павлу, так что того не только не удивила, но даже обрадовала встреча с ним.
— Куда идешь, Павел? я тебя, Бог знает, сколько времени не видел!
— А просто так себе прогуливаюсь.
— Что же, какую-нибудь девицу захороводить хочешь?
— Нет, зачем же непременно? Ты знаешь, что я этим не особенно интересуюсь.
— Я просто так сказал. Иначе зачем же будет порядочный человек ночью по Невскому гулять? Это вот нам, хулиганам, позволительно.
— Что ты, Коля? какой же ты хулиган?
— А кто же я, как не хулиган? Ты уж, пожалуйста, эти барские идиллии брось и розовой краской меня не крась, что, мол, Коля Зайцев милый и несчастный мальчик. Нисколько я не милый и нисколько не несчастный, а как хочу, так и существую. Конечно, я не все свои желания исполнять могу, я только к этому стремлюсь, но одно могу сказать, что никогда никому не подчинюсь. Прошу меня не жалеть.
— Что же ты делаешь?
— А вот видишь! гуляю по Невскому.
— Так сейчас и я гуляю по Невскому. Нет, а вообще?
— И вообще то же, что сейчас, ничего не делаю, потому что не могу делать того, что хочу.
— А чего бы ты хотел?
— Ну, если это рассказывать, пожалуй, до завтрего не хватит времени. У тебя нет денег?
— Немного есть. А что?
— Зайдем куда-нибудь в ресторан. Ты меня покормишь, и поговорим с тобой.
— Так ведь меня же в форме никуда не пустят. Я тебе денег охотно дам; пойди и поешь один.
— Тебе, может быть, и ходить со мною стыдно?
— Какие глупости! я же говорю, меня не пустят.
— Вздор! как не найти такого пивного места, куда не пустили бы в какой угодно форме? Есть на Знаменской такой трактирчик: с черного хода всех впустят, особенно со мною. Только там тебе грязненько, пожалуй, покажется.
— Да что же ты меня за какую-то белоручку считаешь! Ведь ты знаешь, из какой я семьи…
Когда Коля снял шляпу с отогнутыми полями и осеннее пальто, он оказался высоким, худым блондином с мелкими чертами лица и слегка накрашенными щеками. Узкие губы он как-то все время кривил и говорил сиплым басом. Несмотря на то, что он был года на три старше Павла, он казался моложе последнего.
Выпив, он стал развивать не столько теории, сколько свои желания относительно того, как должен был бы быть устроен мир, даже не мир, а он сам, Коля Зайцев. Он должен был бы быть богат, иметь все удовольствия, ничего не делать и не только не повиноваться, а командовать всеми.
— Так ведь тогда ты бы стал как раз таким человеком, которых теперь ты так ненавидишь!
— Так я и ненавижу их за то, что они имеют все, что мне нужно и на что я имею право!
— Значит, ты говоришь это из зависти?
— Нет, потому что они все — скоты и мне мешают.
— Чем же они тебе мешают?
— Тем, что у них есть, а у меня нет. И потом, конечно, если так устроено, что одни другим мешают, то я предпочту быть тем, кто мешает, чем тем, кому мешают.
— А я думаю, что это гораздо тяжелее. И как может в божьем мире один человек мешать другому?
— Ну, это оставь. Это — рассуждения божественные и годные только для рабов, а я человек свободный.
— Какой же ты свободный человек, раз ты на все злишься, и все тебе мешают! Я видел свободных людей: они совсем не такие. Они даже от себя самих свободны, потому что они в Боге.
— А я плюю на такие рассуждения. Свободен тот, кто имеет власть и богатство и всех может искоренить. Нам нужны сильные люди, а не кисляи. Вот погоди, дай мне немножко опериться, я вам покажу!
— Да что же ты покажешь? то, что мы видели с начала мира. И потом, если для счастья, для свободы человека нужно так много внешних условий, если они так от многого зависят, то какое же это счастье, какая свобода? Конечно, я говорю про настоящую свободу и понимаю, что, если человек с голоду умирает, ему трудно быть веселым, но это по человеческой слабости, а не по свободе. А счастье свободного человека не зависит от того, сколько у него рублей в кармане. Заставить тебя дурно поступать и, особенно, дурно думать никто не может, и все человеческие запреты сводятся к тому, что в церкви нельзя курить, а в общественных парках ходить по траве, — так ведь это такие пустяки! При чем тут твоя свобода?!