– Идёмте! – уже не сомневаясь, властно сказал Керенский офицерам и повёл всех троих.
А выведши, в коридоре, – с оттенком даже царственного дарения:
– Вы – совершенно свободны, господа! Пойдите, получите охранные удостоверения. Но не советую вам сегодня выходить из дворца.
И пока ещё рядом проходил с ними через толкотню, смешенье одежд и лиц, объясняя нужную комнату:
– Господа! Ведь вы любите нашу родину! Присоединяйтесь к народному движению.
Велик был соблазн поддакнуть спасителю от камеры и позора. Но Сергей ответил:
– Вот именно потому, что любим родину, господин депутат, мы и не можем делать революцию во время войны.
Гучков в Думе. – Речи перед Михайловским училищем.Что же случилось?? Обрушилось именно то ужасное, что он измысливал избежать государственным переворотом, – то самое страшное, стихийное, то есть бунт черни.
Гучковский заговор – не успел. А теперь, когда революция всё равно уже взорвалась и всё сметалось прочь великанскою рукой, – теперь Гучкову второй день казалось, что трудности заговора были совсем незначительны, и в марте вероятно бы успели, надо было успеть.
Вчера началось – и Гучков заметался: что делать? Началось – при нём, он – тут, в Петрограде, – и что же делать? Надо было одновременно – и как-то остановить народное движение, и мгновенно вырвать уступки у царя. Гучков (ощущая себя военным человеком) кинулся в Главный штаб и добивался от Занкевича, ни по какому праву, – подавления! (Странная двойственность внутри: и ясно, что надо давить, и хочется успеха движенью.) Потом кинулся в свой дремлющий и перепуганный Государственный Совет. Кое-какие члены слонялись по Мариинскому, ни на что не способные, – Гучков стал сплачивать их и звонить по телефонам, и вместе послали телеграмму царю. Тут Гучков со злорадством наблюдал последние безпомощные метания министров.
И вот – всё, что он успел вчера.
А сегодня с утра отправился в Думу. (Если бы и хотел дома посидеть, то не мог бы: Марья Ильинична изощрилась и сегодня утром устроить ему сцену – удивительная способность женщин никак не чувствовать общей обстановки, ничего не видеть за гребнями своих чувств, – выжгла из дому и сегодня. С тем бóльшим порывом поспешил в Думу.)
Из утреннего телефона он уже знал – и что образован Комитет Государственной Думы, и что там же в Таврическом загнездился, закурил Совет рабочих депутатов, собезьянничанный с Пятого года (а в Пятом придуманный революционными полуинтеллигентами же). Надо было спешить к событиям и активно вмешаться! (Ещё не понимая, как именно.)
Ему идти было тут от Воскресенского всего два квартала.
Хотя уже четыре года Гучков не принадлежал к Думе – но место его сейчас было несомненно там. Сохранялось за ним негласное, неофициальное право состоять в одном ряду с думскими лидерами. Он спешил туда не по притяжению любопытства, но по этому негласному праву. Он был – из самых заслуженных в процессе обновления, и главный враг императорской четы, и теперь, когда всё зазыбилось, – естественно ему стать на рулевое место, без лицемерия и ужимок. Не метил он себя премьер-министром (хотя отлично справился бы), к этому месту уже тянулась череда из Родзянки, Милюкова, Львова, но вторым-третьим лицом в государстве во всяком случае. По постоянной близости к военному делу, он назначал себя – военным министром.
Но что за тупая толпа! – тут надо ещё отстоять своё право на каждый следующий шаг. Привык считать Гучков, что его знает вся Россия, вся Россия слала телеграммы при его болезни, – однако вот здесь, перед решёткой Таврического и в сквере, его не узнал в лицо решительно никто, разве один-два студента. Его пропускали, но просто по солидному меховому воротнику, нахохленному виду и золотому пенсне догадываясь, что у этого барина важное дело в Думе. Однако сами-то они зачем здесь толпились в таком избыточном, глупом количестве? Кто б это предвидел: что от революции все кинутся к Думе и будут толпиться тут, как бараны, даже в изрядный мороз.
Но это что по сравнению с тем, что внутри: в дверях стискивали, в Купольном зале от входа сразу заворачивался круговорот, так что надо было с силой выбиваться локтями. Бюст Александра II, поставленный депутатами-крестьянами к 50-летию отмены крепостного права, – и к тому пристроили красный бант. Красные бантики, ленты, приколки торчали почти на всех прихожих. По всему Екатерининскому густо толпились, и в нескольких местах мельтешили митинги.
Всё же Гучков быстро нашёл и главных думских, и дознался о Военной комиссии, и понял свою задачу: взять её в твёрдые руки, сделать регулярным штабом и полностью перехватить к Думскому Комитету. Для этого надо было быстро насажать сюда если не генералов, то расторопных полковников. При знакомствах и военном авторитете Гучкова это было недолго.
Тут он застал подозрительных социалистов – желчного библиотекаря Академии, нервного лейтенанта – и, обдавая их презрением, потеснил. Потеснил собою и Энгельгардта, совсем неухватистого. Там же вдруг нашёл незаменимого Ободовского, обрадовался и поставил его фактическим старшим до прихода своих полковников. Тут же сел и без труда написал приказ командирам всех частей петроградского гарнизона ежедневно доносить ему о наличном составе. Представить списки офицеров, вернувшихся к исполнению своих обязанностей. (Кто ж у нас остался?) Ни в коем случае не допускать отбирания у офицеров оружия, нужного им для несения службы. С четверга 2 марта восстановить правильные занятия во всех военных учреждениях и заведениях. (С завтра было бы нереально.)
А когда потом Гучков пошёл и пробивался к Родзянке, то увидел над толпой его возвышенную полукуполом голову без шапки, как она передвигалась к выходу. Пробивался к нему наискось, вдогонку.
Снова через водоворот и скопление Купольного зала – выбрались на крыльцо.
И увидели перед собой настоящее чудо: строгий строй юнкеров Михайловского училища в четыре шеренги, протянувшийся в сквере, лицом ко дворцу, а остальные оттеснились.
На чистых юнкерских лицах сверкала готовность, преданность, не то распущенно-боязливо-блудливое выражение, как на солдатских. Вот кто и будет опорой в ближайшие дни!
И не только все офицеры были на местах (радостно видеть настоящий строй), но и генерал, начальник училища, и вот скомандовал гулко перед Председателем Думы:
– Смир-р-рна! На краул! Господа офицеры!
И лихим движением нескольких сот рук винтовки были перекинуты от «к ноге» «на плечо» – и глухие перехваты рук об ложа слились в единый выразительный звук.
И Родзянко, вспоминая молодость, выпрямился сам, с обнажённой головой, выслушал рапорт, отдал нужное «вольно», винтовки опустились снова к ноге, – и голосом, созданным для смотров, вынес навстречу юнкерской верности:
– …Я приветствую вас, пришедших сюда и тем доказавших ваше желание помочь усилиям Государственной Думы! Я приветствую вас ещё и потому, что вы, молодёжь, – основа и будущее счастье великой России. Я твёрдо верю, что мы достигнем той цели, которая даст счастье нашей родине.
Он говорил как ни в чём не бывало, уж во всяком случае не как мятежник, да как будто революции никакой не произошло, он не слыхал. Такую речь он мог произнести и в присутствии Государя императора, да он вполне непридуманно и говорил, от сердца:
– Я твёрдо верю, что в ваших сердцах горит горячая любовь к родине и вы поведёте на ратные подвиги наши славные войска! Да здравствует Михайловское артиллерийское училище!
Всё – несомненно, и последний лозунг тем более. Шумное «ура»!
Вдруг кто-то крикнул пронзительно, напоминающе, но не из юнкерского строя:
– Будь другом народа, Родзянко!
Но не унизился Председатель до такого подтверждения, а всё ломил своё:
– Помните родину и её счастье! Ждите приказов Временного Комитета Государственной Думы! Это единственный способ победить!
(Ко-го? Разумелось: Вильгельма.)
Раздались молодые обещающие возгласы.
Так-то всё так, но и на ступню не продвинулся Родзянко по революционному полю, уж совсем не помянул ничто происшедшее, это тоже ложный путь.
Нетерпеливо топтался и вперёд выдвигался очень возбуждённый, с блистающими глазами Владимир Львов – и полез держать речь:
– Да здравствует среди нас единство, братство, равенство, свобода!
А прилично было бы выступить Гучкову, да и сказал бы он умное и соответствующее моменту. Он уже примерно сообразил, что скажет, и чуть заволновался.
Но не пришлось ему отстраняться от глупого Львова и не пришлось делать шага вперёд: по другую сторону Львова вдруг вышагнул вперёд Керенский – вытянутый, с лёгкой вскинутой рукой, как артисты приветствуют публику, но не с войсками разговаривают:
– Товарищи рабочие, солдаты, офицеры и граждане! – взрывчато воскликнул он, юнкеров и вовсе пропустив, да и обращаясь, кажется, больше к толпе, чем к строю. – То, что вы пришли сюда в этот великий знаменательный день, даёт мне веру, что старый варварский строй погиб безвозвратно.