И так сразу шагнул через всё постепенное, промежуточное, спорное, – уже и весь государственный строй погиб, для него несомненно. Камня на камне!
Прошёл гул одобрения – опять-таки не по строю юнкеров, да и не громче, чем кричали «ура» Родзянке. Кажется, толпе всё рáвно было к одобрению, лишь бы что-нибудь произносили.
Какой опасный человек! что он нёс! – и это же не останется без последствий, уши людей привыкают слышать такое. И уже нельзя его перед всеми оборвать и заткнуть. А Керенский между тем влёк дальше:
– Товарищи! Мы переживаем такой момент, когда должны спросить себя, будет ли Россия жить, если старый порядок будет существовать? Чувствуете ли вы это? – вскрикнул он, сам сильно вздрагивая.
Что-то передалось, и откуда-то крикнули:
– Чувствуем!
И, получив этот отклик, он понёс дальше:
– Мы собрались сюда дать клятвенное заверение, что Россия будет свободна!
Откуда этот вертун всё брал? Из своей плоско-стиснутой головы. Разве для этого собрались? На самом деле задача была: те солдаты, которые, выйдя из казарм, совершили революцию, – как бы теперь вернулись в них обратно и сдали бы оружие.
– Поклянёмся же! – разговаривал Керенский, как с детьми.
И кто-то готовно поднимал руки, да кажется и среди юнкеров:
– Клянёмся!
– Товарищи! – не насытился левый адвокат. – Первейшей нашей задачей сейчас является организация. Мы должны в три дня создать полное спокойствие в городе, полный порядок в наших рядах. Надо достигнуть полного единения между солдатами и офицерами! – Наконец-то очнулся. – Офицеры должны быть старшими товарищами солдат! – (И тут выворот.) – Весь народ сейчас заключил один прочный союз против самого страшного нашего врага, более страшного, чем враг внешний! – против старого режима!
Что наделал! что наделал! Безумец перерубливал все сдерживающие канаты – и Гучков потерял желание выступать: он не знал, как это исправлять. В нём самом внутри как обваливалось.
А Керенский нёс:
– Да здравствует свободный гражданин свободной России! Ура-а! – тонким голосом.
Но покрыто было дружным и долгим «ура-а-а!».
Гучков возвращался с этого митинга – в чувствах его всё перекосилось. События не только прыжком обгоняли всё представимое, но они продолжали опасно расползаться – и он не видел, как их скрепить.
Ободовский в Военной комиссии. – Гучков принимает начальствование ею.Что за рок? Принципиально не военный человек и даже ненавидящий армию, Ободовский стал всё время попадать на военные должности, то по снабжению, а вот уже и прямо – чуть ли не организовывать военную власть.
Да придя в Таврический – не заниматься же болтовнёй политики. А кроме политики было одно практическое дело – вот тут, в Военной комиссии. В несколько вечерних часов вчера самолично отстояв Главное Артиллерийское Управление (кричал на солдат-грабителей и разгонял их), Ободовский ночью пришёл сюда, чтобы добыть караул для ГАУ, и послал такой, а тут спросили, чем обезпечить броневики, выходят из строя, что надо затребовать из Михайловского манежа, он сел писать – магнето, инструменты, – а дальше следующее, следующее, достать смазочный материал и пакли, то пушечные горфорды, то осмотреть прибывшую пушку, так и остался. А потом уже и дерзкие воинские распоряжения, какие начинал делать всякий, находящийся в этой комнате, подписывал: «за председателя Военной Комиссии».
Тут и провёл ночь.
Сегодня в раннеутренние часы главный вопрос был: переговоры с комендантом Петропавловки, проявившим большую готовность к сдаче, – а это был ключ ко взятию всей столицы. Штурмовать Адмиралтейство не было сил, и решено брать его измором и разложением. После того как восстановили работу телефонной станции, следующая забота Ободовского была – постепенно занять и охранить все электрические станции города: от перерыва света страдала бы революция и выиграли бы внешние враждебные войска. Затем, применив большую настойчивость и долго проспорив, Ободовский настоял послать солидную охрану к зданию Химического комитета и к химической лаборатории военного ведомства, иначе могли быть несчастные случаи от газов, а кроме того – потеря секретных сведений, если проникнут немецкие шпионы.
А пока он со всем этим хлопотал – пропустил, что тут же, на одном из соседних столов, выписали распоряжение какому-то наезднику, чуть не цирковому, взять 50 человек – и пойти арестовать контрразведочное отделение штаба Округа, не разберясь, что оно не с революционерами борется, а со шпионами. Это было, кажется, состроено из неразборчивой ненависти исподлобным Масловским, который тут расхаживал крадучись, истекая злобой.
И как во множестве мест – на рудниках, в геологических комитетах, перед высокими бюрократами, – Ободовскому и тут пришлось нервно кричать, надрывать голос и сердце, требовать отмены распоряжения. И уж теперь настоял послать охрану к секретному отделению штаба Округа.
Ещё надо было занять телеграф и охранить на нём порядок. Ещё надо было в военно-автомобильной школе организовать ремонт машин.
Но, много важней: Ободовский набрасывал, какое бы издать публичное обращение к офицерам – куда-то назначить им приходить для получения удостоверений, дающих им всюду пропуск и доверие солдат. Военная комиссия не могла приказать офицерам так сделать, но для их же пользы надо было их убедить, воззвать к офицерскому престижу и к военной опасности.
А тем временем надо было какими-то несобираемыми силами прекратить в городе грабежи, погромы и стрельбу с чердаков. Жалобы на эту стрельбу были такие общие, единодушные, что сперва Ободовский и все тут поверили в неё, и посылали рекогносцировочные группы – обнаружить эти стреляющие пулемёты, уже точно указанные, и снять их с крыш. Но шли часы – и ни одна группа не обнаружила ни одного пулемёта ни на указанной крыше, ни на какой-либо другой.
Так как много было болтающихся штатских и студентов – придумали ещё такую меру: надевать им на рукав белые повязки, давать винтовки и рассылать патрулями и постовыми в назначенные пункты. А автомобили под белым флагом объезжали бы их. Может быть, так остановятся грабежи, пьянство и стрельба.
Достигло думских стен предположительное объяснение, что полки из Ораниенбаума и Стрельны движутся сюда не против революции, а одобрительно, на поддержку.
И будто бы царскосельский гарнизон тоже переходит на сторону революции!
А издали на Петроград грозно катили войска Иванова.
Стрелка революции трепетно качалась, как и полагается ей вздрагивать и метаться.
То казалось: сил обороны нет совсем, ничего не стянуть, не собрать.
То казалось: у противника ещё меньше того, совсем нет, всё разлагается.
Вдруг в 11 часов дня поступило донесение, что на Николаевском вокзале уже высаживаются войска Иванова!
Быстро же!! Вот уже!! А послать заслон – абсолютно не из кого.
Осталось положиться на первый революционный батальон – Волынский, тем более что казармы его были как раз по пути. Послали приказ Волынскому: двум ротам с пулемётами выступить навстречу.
Опять возобновилась ночная нервность, все дёргались по комнате, а кто курит – курили.
Тут в несчастную для себя минуту явился стройный, отчётливый морской офицер от одного из флотских экипажей – с кортиком, револьвером, ничего по пути никому не отдав, в блеске формы и весь в крестах и орденах. Он делегирован своим офицерским собранием выяснить цели и намерения переворота, прежде чем выполнять распоряжения Таврического дворца. Политические цели переворота остаются неясными, и господа офицеры экипажа хотели бы иметь формальные гарантии, что события не направлены против монарха.
И стоял в стойке «смирно».
В самую нервную минуту! – когда ждали боя между Николаевским вокзалом и волынскими казармами, и может быть через полчаса нужно будет самим отсюда улизывать!
Под негодующими взглядами советских Масловского и Филипповского, Энгельгардт залился краской по всему лицу и шее – как бы его не заподозрили в измене! – и распорядился арестовать этого морского офицера: «задержать до выяснения полномочий».
И сразу вскочил дежурный унтер и несколько развязных солдат, теперь отобрали у офицера оружие и повели его на хоры дворца, где арестные камеры.
А Ободовский, по своей непоследовательности, залюбовался этим моряком, как когда-то иркутским комендантом Ласточкиным: всегда восхищает верность долгу, хотя бы и противному! Уж во всяком случае больше вызывал этот моряк уважения, чем болтавшиеся тут капитаны царской службы Иванов и Чиколини.
Цели же переворота – Ободовскому-то были ясны, а тому же Энгельгардту совсем не ясны, оттого он и краснел. И сам Родзянко ещё не понимал: что же будет с царём? Эти мысли не так легко вступают в голову, к ним надо привыкать десятилетиями. Что же требовать от морских офицеров?