- Как? Как? В четверг... В четверг... А в субботу с прискорбием... Семен! Пойдем, Семен!
И выбежал из кухни, таща смущенного Семена.
- Макар, тише. Ради Бога. Ведь брат умер... А ты, как на балчуге кричишь... Постой. Куда ты? Ты матери-то...
Но не пожалел матери, ворвался Макар к обедавшим и без торжественности выкричал слова свои. Семену бедному впервые так стыдно было за брата.
- Брат умер. А он не плачет, не жалеет, а как лев рыкающий...
И кинулся Семен к матери, в кресло навзничь павшей; и заплакала тетя Саша, Макаром напуганная; и стульями грохоча, засуетились все. Макар же, прыгая перед толстым полицеймейстером, кричал:
- Нет, вы только послушайте! А в субботу - с прискорбием извещает... В субботу! Ведь вы Тараканиху, мать этой девки, должны же знать.
- А, ту? В Заречье? Как же, как же!
- Так вот оно, яблочко-то от той яблоньки, черт бы ее побрал. Нет! Мы эту девку в каторгу! В каторгу! К Вячеславу в гости! К Вячеславу в гости!
- Однако, Макар Яковлевич, вы этак маменьку-то вашу совсем уморите. А насчет каторги - это как же-с? Вы, стало быть, вашу, так сказать, невестку в преступлении подозреваете? Отойдемте же, Макар Яковлевич, отойдемте-с. Как-с? А! В таком случае... А! Гм! Как местный полицеймейстер до некоторой степени даже обязан... Хотя, конечно, дело прокурора. Но, во всяком случае, выслушать этого конюха могу. Не допрос снимать, не допрос снимать, как вы того требуете, но лишь выслушать, спросить. Потому что поводов к подозрению все же...
- Идемте, идемте, Михал Михалыч! Идемте! Эй, ты! Конюха того в кабинет проведи! Да живо!
Восторженными глазами впивался в обоих Доримедонт, издалека ловя слова. Когда ушли, за ними последовать не решился. А уж как хотелось. Отыскал Доримедонт Корнута, младшего брата, к окну отвел.
- Макар-то у нас! Макар-то у нас каков! В минуту убийство раскрыл. К самому генералу-полицеймейстеру. Вы, говорит, ваше превосходительство, обязаны всех этих разбойников тот же час арестовать и в Сибирь сослать на вечные времена. Всю, говорит, шайку... А там, знаешь, Корнутушка, целая шайка разбойников в Лазареве-то. Нашего Федю не то ножами зарезали, не то топорами зарубили. А Макар-то наш! Ему не страшно. Я, говорит, один туда поеду. Макар - голова! Быть бы Макару офицером... А я, пожалуй, Корнутушка, пойду в офицеры. Экзамен только выдержать надо. Да у меня знакомый семинарист есть. Говорит: не так уж трудно. А там чины пойдут, ордена. На войну пойти можно. Я, знаешь, как на войну пойду, заделаюсь артиллеристом. Семинарист рассказывал: артиллеристам, говорит, при пушках не страшно. Знай, со скалы пали. А им тебя не достать. К тому же все войско артиллеристов охраняет. Чуть что, сейчас отобьют. Что пушка, что знамя - врагам не отдают.
Корнут с Доримедонтом в дружбе. Одному двенадцати лет нет, другому двадцати восьми. Но когда подолгу, случается, беседуют, не скучно обоим. И лица радостные. Корнут очень того полюбил. Брат Вася давно с ним слова не скажет. Злой по дому бродит, из дому надолго уходит, няньку ругает, всех ругает, и Корнута тоже. А Васе уж двадцатый год пошел.
Вбежали Макар с полицеймейстером, а все давно за столом сидят. Не вкушают, на чудо-птицу глядят, тихо-грустно беседуют, подолгу молчание соблюдают. А на тот день повар из разной дичи сделал пребольшую птицу: на гусиной шее - тетерева-глухаря голова краснобровая, крылья большие гусиные врозь, а в хвосте каких-каких только перьев нет.
Вошли-вбежали Макар с полицеймейстером. Все подняли головы, новому порадовались. В стене слезливой тоски пробита форточка.
И кричал Макар, разрушивши чудо-птицу посреди стола, и, угощая подполковника, заставлял его поддакивать. И кричали о том, что если та от чего иного отвертится, то все же за то, что беспамятного и не в разуме человека на себе повенчала, по головке не погладят; а поп Иван в дальний монастырь дьячком уйдет.
И выкрикивал Макар о болезни Федора новопреставившегося и об его запое страшные, дикие слова.
Грустью-задумчивостью Раиса, не видя людей, глядела. И вдруг побледневший Семен уловил на минуту на губах Раисиных поигравшую насмешливо-злобную улыбку. И понял, раздавленный, что душа любимой женщины играла в те миги убивающими словами:
- Ну, и семейка!
И через полчаса, когда Семен решился с ней заговорить, не узнал он добрую, тихую Раису, тайную любовь свою: гордо голову повернула, что-то краткое резко ответила. Первая встала Раиса из-за стола, в залу прошла. И когда, еще через полчаса, не снес тоски своей Семен и крика сбесившегося Макара и вышел в залу, увидел он спокойно-гордую Раису каменно-сидящею с откинутою рукою и с высоко поднятою головой. На диване сидела, против той стены, где портрет великого железного старика. Сидела, лица к Семену вошедшему не обратила. И сел, робкий, возле. Взглянул - показалось: отвел глаза от сына железный старик, со стены только что глядевший на Раису.
Робким говором, взглядами, прощение выпрашивающими, помешал Семен Раисе. Думала о камне, растущем в душе ее.
Тот день принес и еще одну весть. Поздно, когда собрались уже расходиться, стало известно в дому на Торговой, что арестован Василий Васильич Горюнов, старичок милый. Выследила полиция двух не то скопцов, не то штундистов, с каторги бежавших. Захватила их полиция у начетчика на квартире. Там каторжные с Васильем Васильевичем чай распивали. Там всех четырех и захватили, в острог повели.
Приняв весть ту, мало обсуждали ее в дому железного старика. Не все и видали-то Василия Васильича. Но беседуя и прощаясь друг с другом, поглядывали косым взглядом на Раису; кто злорадно, а кто так, любопытствуя.
«Как-никак, а через тебя, голубушка, он и нам родственничек. Пока нищенствовал, старье продавал балчужное, Бог с тобой, хотя все же зазорно. Ну, а этак и вовсе неладно. Скопцы... Штунда... Знаем мы. Тут политикой пахнет...»,
Но, любуясь новорожденною гордостью своей, не потупляла взоров своих Раиса.
Из пещеры зачарованных снов выбился ключ на где-то там лежащие переулки жизни.
Женится Семен на Настасье Бирюлиной, на генеральской дочке.
Дом на Московской двухэтажный, кирпичный, барский, уже полгода в руках наследников железного старика. Князю-помещику деньги нужны были. Семен с Агафангелом от далекого имения отказались, сказали:
- У вас дом на Московской. И под залог дома дали.
Срок прошел. Агафангел за невзнос к недвижимостям фирмы причислил.
- А мы его, домик-то княжеский, на ваше, Семен Яковлевич, имечко от братцев откупим. Вам оно, Семен Яковлевич, и ко времени.
Никого не спрашивали. Доверенность. Только Макар, ежемесячную роспись проглядывая, кулаком в стол ударил:
- Хорош дом! Хорош, черт возьми. Без страховки сколько лет живет. Ну, пусть Семенов будет. Семену можно... Ха-ха! Ну, и цена...
Семен Агафангелу говорил:
- Да не будет ли чего?
- Все по закону-с.
В те дни впервые над домом железного старика тяжелые птицы кричали:
- Ростовщик!
Семен не слышал. То были птицы, рожденные помыслами чужих людей, Семену не интересных. И в стенах дома, строенных отцом на вечные времена, иные духи нашептывали ему иные сны.
А в, княжеском дому на Московской, в дому, где столичные люди отвыкли жить, паркетчики и обойщики песенными тонкими голосами расшугивали по подвалам и чердакам старо-домовых, добрых и злых.
И на глупых людей сетуя, но на будущее всегда надеясь, стеснились духи, в кучи сбились.
Сговор был. Обручение. Скоро уж, совсем скоро.
И в болезненном поту пробуждается бессчетно Семен ночной, сквозь лампадную мглу силится удержать очами расплывающийся облик ночного старичка.
А слова его, милого, неизменно тающего, бьют, как молоты бьют Семенову голову, болящую и вот недавно наполовину облысевшую.
- Да. Да. Отойду от зла и сотворю благо. В монастырь уйду.
Но ночные чары не каменные. Доримедонт храпит, огонек лампадный с букетами на обоях играет, песенки им поет. И мгновенно вспоминает Семен, вспоминает Настасью, вспоминает свадьбу свою. И стыд клонит на влажную подушку в жестокую дрему Семенову голову. Стыд слабости тела жениховского и стыд слабости духа. И кружит дрема. И на спасительные мгновения новая бесконцовая сказка.
- Женюсь на Анастасии, в Господа Бога женюсь, не плотски. Она поймет, она, милая, тоже того хочет.
И дремотно мечется, и шепчет свято-книжные слова.
- Если возлюбим Бога, исполним заповеди его и сохраним девство, удостоимся райского блаженства... И я ей так в брачной комнате скажу, как сказал Иулиан мученик Василисе, нареченной своей... И ответит Анастасия: «Что же дороже вечного спасения!» И в брачную ночь, там, на Московской, показана нам будет с небес книга девственников, и в ней прочитаем имена свои. Анастасия! Анастасия, в Боге невеста моя...
Захохотал храаДоримедонта, захохотал, запрыгал по ухабам нелепого сна.