Захохотал храаДоримедонта, захохотал, запрыгал по ухабам нелепого сна.
- Ура! Ура! Везут...
- Нет. Не согласится генеральская дочь, в Боге не возрадуется.
А через минуту думать про то, про сонное, стыдно. И дрожащая рука воровски выдвигает скрипучий ящик столика. За той, рецептом обернутой коробочкой, Семен жених в Москву на сутки ездил.
И от стыдов своих - не знает - в сон ли уйти, в бодрствование ли. Вот, убегая, еще на стыд свой натолкнулся в ночи. Дарья. Та, Ирининых, теперь Борк. Уж с полгода! Стыд! Стыд! Тогда жениху на дверь указала, потом своего молодого супруга, гусара Борка, к нему же за деньгами посылала. О, стыдно-гнусные дни. Мольбы неумелого франта, полувынужденные Семеновым молчанием прозрачные словечки-намеки, и он, он, Семен, мыслью за гнусность тогда ухватившийся и в коленкоровый конверт дрожащими руками совавший ночью деньги из железного конторского шкафа.
На утро тогда, как нашкодивший семилеток:
- Позабыл сказать с вечера, Агафангел Иваныч. Платеж тут... То есть мой личный... Спешный...
Крякнул Агафангел, лицо отворотил. Понял тогда Семен: не денег старику жалко, а глупого лица да глупых слов главы фирмы.
А те тотчас за границу уехали.
«А ты обожди. Вернется, опять Борка-гусара пошлет. Успеешь еще. И договориться обо всем по пунктам можно. Помнишь, тогда говорила: денежный мешок. Так уж ты, денежный мешок, так дела веди, чтоб не обманывали тебя прощелыги гусары столичные».
Это теперь Семен сам себе.
«Бабник! Бабник! Эх, подумаешь, страшен ты гусару. Только вот не знает разве».
И крутится кошмарный хоровод снов, пробуждений и дремно-жутких засыпаний в лампадной мгле давно-давно родной комнаты.
«Раиса. Раиса, милая, тихая, тебя одну люблю... Зачем за брата вышла? Со мной бы тебе...»
Задремавшую мысль встряхивал храп-бормотанье иного сновидца, Доримедонта.
«Дарья! Дарьюшка, к чему обидела? Счастье тебя со мной ожидало».
Кружатся, кружатся сонные минуты, большими кругами догоняют жутко-бледные тени пробуждения.
«Отойди от зла. Сотвори благо».
В сонно-неясное глядит упорно лампадно-ризный свет.
«Где ты? Где ты? Кто ты? Кто?»
Старик отходит, а те, незабываемые, позади стоят, за сны прячутся..
А днем в комнате радостное забвение, то золотой обман, то золотая правда. А после до вечера любовь к Настасье невесте, любовь еще дневная, лунно-лампадных слов и снов не боящаяся. И любит Семен Настасью безграничною любовью сиротливого сердца. И в той любви - любовь к ней, генеральской дочке, любовь-скорбь-обида - Дарья и любовь-тихость, любовь-блаженство несказанное и невозможное - Раиса, братнина жена.
В княжеском дому на Московской весело-визгливо песни поют рабочие люди. В генеральском дому поблизости, на Московской же, Настасья невеста перед зеркалами романсы французские напевает, модисток бранит и торопит. По ночам из комнаты ее вдруг хохот неудержный вырвется. То письма невеста подруге Даше за границу пишет, общего жениха-купца высмеивает; французскими веселыми фразами жизнь свою грядущую развеселую разгадывает.
А невестин отец, Бирюлин генерал, в клубе за золотой стол пересел. И бас его хохочуще-рыкающий глубже, и живот его подмундирный будто еще обширнее стал.
Из пещеры зачарованных снов под каменным домом отошедшего железного старика выбился ключ на грязные переулки жизни; выбился, испуганно звеня.
И ждали. И настал день. И сказали:
- Сегодня.
И мучительно быстро, грязными камнями разочарования и тоски бия в сердце и в голову, пролетели часы сегодня.
И страшно дергалось лицо Семена, когда душа его, глядя через кругло-неподвижные ночные глаза, то шептала, то кричала отчаянием:
- Вчера! Вчера!
И не было с детства привычных лампадно-тихих стен для круглых ночных слезящихся глаз.
Тихи женские слезы. В каждом дому города и деревни плачут. И за чертою жизни городской и деревенской, по кельям скитов и монастырей еженощно плачут. Всевидящего дьявола тешат те плачи. Но тихость плачей тех огорчает его. И возликует безмерно, и хохотом-громом расколет небо, когда из тайников разноликих вырвутся плачи те кроваво-открытыми стонами во вселенскую явь. Но тихи женские слезы.
От Анны из Петербурга к матери-вдове письмо пришло. И заплакала старуха на час, лишь страницу письма прочитав через очки молитвенниковые. А в строках тех нечаянная радость. Давно уж вдова железного старика, жизнью перепуганная, плачет, задыхаясь и стеная при всякой вести, чуть не похожей на повсечасную скуку запертых комнат. Макар, смеясь, рассказывал, как мерзлым снегом из-под копыта - в санках мчался - ему шляпу с головы сбило. Плакала. Насмерть сына зашибить могло. Протопоп Лев вазочку с малиновым вареньем за ее столом дрожащей рукою опрокинул. Плакала. В театр дочь Любовь повезла. Из ложи глядя на неподнятый еще занавес, разрыдалась. И часто-часто плакала перепуганная старухой-жизнью.
Сообщала Анна Шебаршина радостную весть: сына-первенца родила. Слава Богу, здоров, жить будет. В честь деда Яковом нарекают, бабку восприемницею заочной просят быть. У дочки сынок. Радость-то какая. Сколько ждали. У Любови и совсем не будет. Бесплодна Любовь - старшая дочь железного старика. У Анны, тоже здоровой на вид, болезни женские постоянные. Сколько раз тщетно ожидали. Но вот, наконец. Выплакалась, прибежавшую Феню выпроводила и дальше по письму очки повела. А дальше уж по-иному нечаянное. Сто тысяч рублей спешно выслать Анна просит: дела мужа - лучше не надо, но кратковременная в свободных деньгах недостача. И опять, заслышав столь знакомые всхлипывания, прибежала Феня к барыне в спальню лампадно-душную.
И долго-долго в плаче билась и, задыхаясь, за сердце хваталась. Забегали. За Люстихом послали. Семену сказали. Внизу, в конторе, тому быть случилось. Вошел тихий. Глаза пытливо-испуганные на дергающемся лице. Над матерью постоял, поверх лица ее в стену долго смотрел: задумался. Головой вдруг дернул, огляделся, стакан с водой взял и обратно поставил. Письмо увидал. Взял, к окошку пошел, читает. До денежного дела дочитал - лицо разумно-вдумчиво стало. Не дергается.
- А! Вот уж как там...
Кое-что слышал Семен про Шебаршина.
Письмо положил точно туда, откуда взял. С входящим Люстихом чинно поздоровался, в контору идет.
- Агафангелу Ивановичу сказать... Да и Макару придется.
И отдыхало лицо Семенове, хохочущим над горестями дьяволом повсечасно дергаемое.
Запах лавровишневой воды и ласково-властные слова Генриха Генриховича скоро разбудили в дальние углы запрятавшуюся милую повседневность, напуганную питерскими вестями. И, улыбаясь, стала рыхлая старуха тихими словами радоваться рождению внука. И слушал Генрих Генрихович и кивал красным лицом и изредка говорил лениво:
- Да.
И пил херес.
А к ночи того дня Любовь, неплодная старшая дочь железного старика, рыдала не утешающими горя слезами зависти. И не хотела видеть людей. И за запертой дверью караулила тихо плачущую бездумная тишина недавно отстроенного дома, небольшого и, как королевская игрушка, изящного. А за стенами, суровыми взглядами отгоняя шум городской, стоял-молчал-караулил трехдесятинный сад.
Дом Любови в полуверсте от Макарова дворца. Садом к откосу над Волгой. Несколько недель в начале сестриной стройки в неведении злился Макар. Встретив в клубе неведомого строителя, волком глянул. Но, разузнав, догадался к сестре заехать в час ее беседы с архитектором. Мельком, как бы не интересуясь, на чертежи взглянул. Веселый, успокоенный уехал.
- Неплохая избушка будет. Даже на каменном фундаменте.
Плачет неплодная Любовь в молчащей скуке менее нелюбимой комнаты нового дома своей бессемейной жизни.
Ночь уже. От лица платочек отстранила. Запахи нежные милых цветов ловит. Повсюду в вазах, в кувшинах саксонского фарфора и екатерининского легкие грезы-сны тяжелой земли ароматы тайн своих выдыхают. И к цветам ваз расписных, к ароматным застывшим дымам раззолоченных жертвенников, подходит неплодная Любовь. И вот улыбкою тихою радуется. Раздумчиво переходит, лицо недавних слез в тайну склоняет. Из затихшего в женской груди горя песня - не песня, слова - не слова, грезы предсонные далекого полуразбуженного девства. И к стене подошла, за сонетку, по бархату расшитую, потянула.
Строитель дома любил старину и много в дому старины воссоздал. И полуосознанно любит то ныне тонущая в тихом горе своем неплодная старшая дочь железного старика.
- Тебе чего, Люба?
Брыкалов, супруг, к запертой двери подошел.
- Тебе нездоровится?
- Нет, нет. Франц Иваныча ко мне.
- Сейчас.
Не стуча отошел, рыжие усы с подусниками левой рукой разглаживает.
- Гиацинтики миленькие... А ты чего, кактус злой, не цветешь... В столовую роз, роз, роз... Темных-темных... Везде-везде... Под дубовым потолком у дубовых стен. Или черных, совсем черных... Пусть пахучих достанет. Те черные наши, как мертвые... Голландских тюльпанов на лестницу.