знатное село, как-то чудодейственно ожив, заговорило вместе с ним. Заговорило и зашумело скопившимися за десятилетия, за века голосами жителей его, звучаниями их трудов, их испытаний, озарений, праздников, рождений, смертей, – всем тем большим и малым, добрым и злым, фартовым и злополучным, всем тем, что было их жизнью, их судьбой.
Однако приступила, огорчив и насторожив, неожиданная, незваная и, возможно, совсем не нужная, бесполезная сейчас мысль: а ведь можно заподозрить старика в неискренности, в некотором артистизме. Там, на подъезде к новому селу и на горе перед ним, он расхваливал Новь, а старое, родное гнездовище едва ли не поругивал, по крайней мере несколько пренебрежительно о нём отзывался, если даже не свысока. Теперь же хвалит, можно сказать, славословит на все лады Единку, но помалкивает о новом селе. Возможно, что-то в таком поведении и в таких речах не сращивается, не стыкуется одно с другим, находится, возможно, в противостоянии друг с другом. Но для Афанасия Ильича важно понять, где и когда в старике говорила душа, а где и когда – разум? Или то и другое – одновременно, в перебивку друг друга, а то и в соперничестве? Что же Фёдору Тихонычу подлинно дорого? Может быть, и первое, и второе? Эти и другие вопросы внезапно, как из сумерек, возникали, однако Афанасий Ильич не мог, но главное, не хотел отвечать на них. Его волновало только лишь то, что стоял он перед Единкой такой рослый, крепкий молодой мужчина, но – почти что беспомощен, не способен никак помочь ей. Вглядывался, как ему представлялось, душой в округу, чтобы, догадывался, увидеть какую-то желаемую даль жизни и судьбы.
«Душа, душа, чего ты хочешь, чего ты ждёшь, неугомонная?»
Огонь уже бурлил и клокотал едва ли не повсюду, охватной багрово-кровавой массой пачкая остатние строения Единки и её земли, и душа Афанасия Ильича тускнела и мрачнела своей силой и светом. Она вынуждена была, живая, своенравная, настойчивая, всё же отступить перед натиском действительности. Он почувствовал в своём теле редкий для себя приступ слабости и болезненности.
Промельком, но ярко вспомнились, и не могли не вспомниться именно в эти минуты стояния перед погибавшей Единкой, вспомнились события, участником которых лет семь назад он был на сибирских северах, когда довелось присутствовать при завершении строительства, а чуть позже при запуске ГЭС.
Тогда расплёскивались слова радости и гордости в местных газетах, из радиоузла:
«Смотрите, любуйтесь, товарищи: вопреки, наперекор всему и вся возвели, отгрохали мы этакую махину, да к тому же с опережением плана-графика на целых три года! На славу потрудились, честь и хвала нам, строителям коммунизма!»
«Наша ГЭС, – отмечалось в одной из передовиц, – из долго и вымученно жданных первенцев, который подзатянул со своим приходом в этот мир».
И даже считали её вымоленной, богоданной, о чём услышал Афанасий Ильич из гурьбы старушек в праздничных платочках на митинге в одном из попадавших под затопление сёл.
– Жить теперь станет куда как легче, товарищи!
– Счастья, счастья сколько привалило!
– Уж и не верилось!
– Ан вот оно – бери горстями! – вперебой говорили люди друг другу в толпе на пусковом митинге строителей, жадно вслушиваясь в трибунных ораторов, сообщавших о том же.
Потом до самой зари, очарованные грёзами и ожиданиями, в повальной восторженности плясали, пели, обнимались. Люди мечтали о лучшей доле, им хотелось полноты счастья. Рабочих, бригадиров, мастеров – передовиков и героев труда подбрасывали на руках беспрестанно, и тем порой даже дурно становилось. Смеха сквозь слёзы и слёз сквозь смех хватало.
Отмитинговались, – наступили нервные, стремительные, но сосредоточенные до хмурости будни. Стройка была сверхударной – всесоюзной, и от её завершения Москва и область ждали много чего уже сейчас и сегодня, а потому нужно было спешить. Время, известно, не ждёт. Даже на то, чтобы мало-мало выжечь, вырубить избы и леса, потом хотя бы слегка подчистить, а тем более вывезти что-нибудь, кроме личных вещей, из зоны затопления, не дано было и суток.
Люди понимали, почему поброшено нажитое, почему оставили леса на корню, – слышал Афанасий Ильич разговоры о том:
– …чтобы – полегче, чтобы – подешевле оно получилось.
– Ежели чего не совсем по правде и по справедливости выходит тут у нас, то по-государственному – точняком, ребята.
– Верно: по-государственному действуем.
– Каждому кулику, товарищи, позволь-ка начирикивать чего-нибудь про свою рубаху, которая, понятно, ближе к телу, намного ли начирикается дел и свершений у нас вместе? Отвечаю: с куличий клюв.
– Главное, денег, понимать надо! много не бывает. И копейка, хотя и мала, да рублик надёжно бережёт.
– Ясно дело, сбережёт. Да умножит.
– Приумножит, говорят.
– Как ни молви, товарищ грамотей, а государство, в корень смотри, станет покрепче. И ежели окрепчало по-настоящему и надолго, так и мы ему – кум королю и сват министру.
Слушал, прислушивался, приглядывался Афанасий Ильич и понимал: что, да, уверенно, убеждённо, хотя не без юморка, говорят, однако чувствовал, иной человек вроде бы как урезонивал, увещевал, если не сказать, уламывал и себя самого, и собеседника.
«А ведь поёкивает да поёршивается у вас в груди и мозгах, братцы! Впрочем, как говорится, чему быть, того не миновать. Но, может, – миновать всё же?»
– Заполняем водохранилище!
– Хватит валандаться!
– План! Сроки!
– Страна смотрит на нас! – набатом, как к бою, прокатывалось по стройке и окрестностям сказанное высокими партийными и строительными начальниками.
– Наконец-то!
– Эй, время, – вперёд! Уснуло ты, что ли?!
– Ура, товарищи!
И когда перенаправили русло реки, кажется, никто – ни строители, эти приезжие, пришлые, в сущности, перекати-поле люди, ни селяне, даже они, старожилы этих тихих, благодатных таёжных мирков, – никто, кажется, всё же никто – не хотел вспоминать и знать, чему быть погребённым заживо и навечно на дне, чему неминуче и вот-вот умереть и сгинуть в вихрях и коловращениях слепо, но яро хлынувших вод, для обозначения в технической документации и в гидростроительском обиходе и слово каким-то образом привилось под стать – чёрные.
Чёрные воды.
В смешанных, нелёгких чувствах пребывал тогда Афанасий Ильич. В группе членов приёмочной комиссии с борта вертолёта смотрел, вглядывался, как грязные, поистине чёрные, воды принимали в себя брошенные в целости, опрятности, красоте своей сёла и зимовья, пристани и станы, непорубленные товарные и нетоварные леса, ухоженные, обережённые из рода в род огороды, луга и поля, которые, знал из своей деревенской юности, сыздавна и любовно величались в семьях – «кормильцы наши», «угодья, чисто что угодники Божьи». Сталкиваясь, цепляясь друг за друга, взбухали, пучились, нагораживались повсюду, и по берегам, и по островам, и