Когда мы обедали, он, смотря на девочку, которая брала урок, сказал: "Ну, вот, представь себе, такая девочка со стариком, и вдруг какой-нибудь Наполеон говорит: "Истребить весь город!" Всегда так было на свете".
Но нежные ее порывы длились недолго, и Достоевский вновь имел возможность убедиться, как мало милосердия не только в Наполеоне, но и в молодой женщине с кошачьими глазами. В Риме опять разыгрывается сцена, которую она заносит в Дневник:
"Вчера Федор Михайлович опять ко мне приставал. Он говорил, что я слишком серьезно и строго смотрю на вещи, которые того не стоят. Я сказала, что тут есть одна причина, которой прежде мне не приходилось высказывать. Потом он сказал, что меня заедает утилитарность. Я сказала, что утилитарности не могу иметь, хотя есть некоторое поползновение. Он не согласился, сказав, что имеет доказательства. Ему, по-видимому, хотелось знать причину моего упорства. Он старался ее отгадать.
- Ты знаешь, это не то, - отвечала я на разные его предположения.
У него была мысль, что это каприз, желание помучить.
- Ты знаешь, - говорил он, - что мужчину нельзя так долго мучить, он, наконец, бросит добиваться.
Я не могла не улыбнуться и едва не спросила, для чего он это говорил.
- Всему этому есть одна главная причина, - начал он положительно (после я узнала, что он был уверен в том, что говорил), - причина, которая внушает мне омерзение, - это полуостров (Сальвадор). {156} Это неожиданное напоминание очень взволновало меня.
- Ты надеешься.
Я молчала.
- Я не имею ничего к этому человеку, потому что это слишком пустой человек.
- Я нисколько не надеюсь, мне нечего надеяться, - сказала я, подумав.
- Это ничего не значит, рассудком ты можешь отвергать все ожидания, это не мешает.
Он ждал возражения, но его не было, я чувствовала справедливость этих слов.
Он внезапно встал и пошел лечь на постель. Я стала ходить по комнате. Мысль моя обновилась, мне, в самом деле, блеснула какая-то надежда. Я стала, не стыдясь, надеяться...
Проснувшись, он сделался необыкновенно развязен, весел и навязчив (Достоевский часто шутил "во французском стиле", и Суслова это в нем очень не любила.). Точно он хотел этим победить внутреннюю обидную грусть и насолить мне. Я с недоумением смотрела на его странные выходки. Он будто хотел обратить всё в смех, чтобы уязвить меня, но я только смотрела на него удивленными глазами.
- Нехороший ты какой-то, - сказала я, наконец, просто.
- Чем? Что я сделал?
- Так, в Париже и Турине ты был лучше. Отчего ты такой веселый?
- Это веселость досадная, - сказал он и ушел, но скоро пришел опять.
- Нехорошо мне, - сказал он серьезно и печально, - я осматриваю всё как будто по обязанности, как будто учу урок; я думал, по крайней мере, тебя развлечь.
Я с жаром обвила его шею руками и сказала, что он для меня много сделал, что мне очень приятно. {157} - Нет, - сказал он печально, - ты едешь в Испанию.
Мне как-то страшно и больно сладко от намеков о Сальвадоре. Какая, однако, дичь, во всём, что было между мной и Сальвадором. Какая бездна противоречий в отношениях его ко мне.
Федор Михайлович опять всё обратил в шутку и, уходя от меня, сказал, что ему унизительно так меня оставлять (это было в 1 час ночи, я раздетая лежала в постели). "Ибо Россияне никогда не отступали".
Эта циническая фраза едва могла скрыть всю горечь и обиду Достоевского. Неизвестно, все ли сцены, во время которых она лежала раздетая, кончались таким же образом. Но даже, если Аполлинария иногда и соглашалась уступить ему, большой радости это принести не могло: она была способна на другое утро обращаться с ним холоднее и суше, чем обычно. За каждое объятие он должен был расплачиваться дорогой ценой, и короткий миг обладания только подтверждал то, чего он не хотел признать, но ощущал всем существом: она его больше не любила физически, у него не было над нею никакой власти, и чем жарче горела его кровь, тем ожесточеннее мучила она его своей холодностью и враждой. Да и сам он порою ненавидел ее, особенно после бесед о Сальвадоре, или о Петербурге, о том, чего больше никогда не будет.
"Да, она была мне ненавистна, - говорит герой "Игрока", - бывали минуты (а именно, каждый раз при конце наших разговоров), что я отдал бы полжизни, чтоб задушить ее! Клянусь, если б возможно было медленно погрузить в ее грудь острый нож, то я, мне кажется, схватился б за него с наслаждением. А между тем, клянусь всем, что есть святого, если бы на Шлангенберге... она действительно сказала мне "бросьтесь вниз", то я тотчас же бросился бы, и даже с наслаждением".
Из Турина, через Геную и Ливорно, они {158} отправились в Неаполь на пароходе, а из Неаполя поехали в Рим. Они путешествовали по Италии, они бродили по стране влюбленных и поэтов, но восхищение от красот природы и искусства не обращалось у них в нежность, не питало страсти. Наоборот, их иногда тяготило, что от этих южных небес, великолепия красок и богатства человеческих творений исходил такой чувственный призыв к счастью и радости.
Они не были в гармонии с краем "лавра и лимона", и оттого еще резче ощущали свою телесную и душевную неустроенность. Аполлинария тайно мечтала о том, как Сальвадор вернется к ней и как она его накажет. Достоевский, после каждого мига мнимой близости и беззаботности, вспоминал Марью Димитриевну. Он пишет брату:
"о подробностях моего путешествия вообще расскажу на словах. Разных приключений много, но скучно ужасно, несмотря на А. П.! Тут и счастье принимаешь тяжело, потому что отделился от всех, кого до сих пор любил и по ком много раз страдал". Впрочем, он меньше думал бы о жене, если бы счастье было у него действительно под рукой. Но в трудные минуты он сознавал, что его скитания с Аполлинарией походили скорее на крестный путь, чем на любовную поездку. И тогда всё происшедшее представлялось ему возмездием за нарушенный закон христианского милосердия и справедливости. "Искать счастье, бросив всё, даже то, чему мог быть полезным - эгоизм, и эта мысль отравляет теперь мое счастье - если только есть оно в самом деле". Этим меланхолическим вопросом заканчивает он свое письмо из Турина от 20 сентября: в Турине жизнь его с Аполлинарией была особенно тяжела.
В конце сентября они оказались в Риме, и Достоевский пишет оттуда Страхову, прося о высылке денег: "у меня есть и другие обстоятельства, т. е. другие здесь траты, без которых мне совершенно невозможно обойтись". Это глухое упоминание об Аполлинарии - {159} единственное в письме к чужому человеку. В этом же письме есть указания о первом проекте "Игрока": характер героя гораздо более сложный чем тот, каким он был наделен впоследствии, и нет ничего об его отношениях к Полине. В эти же недели, в конце путешествия, Достоевский обдумывает "Записки из подполья".
Из Неаполя 6 октября они возвратились в Геную и на пароходе встретили Герцена с семьей (Герцен познакомился с Достоевским в Петербурге в 1846 г. и писал о нем 5 октября того же года жене: "Видел сегодня Достоевского, не могу сказать, чтоб впечатление было особенно приятное". Вторая встреча произошла шестнадцать лет спустя в Лондоне. Герцен писал Огареву 17 июля 1862 года:
"Вчера был Достоевский. Он наивный, не совсем ясный, но очень милый человек. Верит с энтузиазмом в русский народ".).
Достоевский представил ему Аполлинарию, как свою родственницу. "Он вел себя со мной при них, как брат, даже ближе, - пишет она, - что должно было несколько озадачить Герцена". Судя по письму Герцена от 17 июня 1865 года, он нашел Аполлинарию "очень умной".
"В день отъезда из Неаполя, - рассказывает она в своем Дневнике, - мы с Федором Михайловичем поссорились, а на корабле, под влиянием встречи с Герценом, которая нас воодушевила, объяснились и помирились (дело было из-за эмансипации женщин). С этого дня мы уже не ссорились, я была с ним почти как прежде и расставаться с ним мне было жаль".
Что означают эти строки, которыми заканчиваются записи Аполлинарии о поездке в Италию? Если принять во внимание ее дальнейшие замечания об ее друге, можно предположить, что между ними осуществилась та физическая близость, которой так добивался Достоевский, и этого она ему никогда не могла простить. Впрочем, она не могла ему простить и другого. Через двадцать с лишком лет, на вопрос Розанова, почему она, в конце концов, разошлась с Достоевским, она ответила:
- Потому что он не хотел развестись со своей женой, чахоточной, так как она умирала.
- Так ведь она умирала. {160} - Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я его уже разлюбила.
- Почему разлюбили?
- Потому, что не хотел развестись... Я же ему отдалась, любя, не спрашивая, не рассчитывая, и он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула".
Расстались они в конце октября, когда Достоевскому необходимо было возвратиться в Россию. Из Турина они поехали в Берлин. Оттуда Аполлинария отправилась в Париж, куда она приехала 22 октября. Достоевский же оказался в Гамбурге, где снова окунулся в азартную игру и потерял последние деньги. 26 октября Аполлинария получила его письмо с мольбой о помощи.