Но за это время утащены были и шашка его и револьвер. Однако чемодан остался.
И что ж было делать? Надежды на извозчика не было. Но как ни смяты были все жизненные отношения в городе, а всё же не мог полковник нарушать устав и сам понести свой большой чемодан – он должен был кого-то для этого найти, тут обрывалась независимость всякого офицера. Какой-то человек назвался посыльным, взялся нести.
Пошли пешком, через Измайловские роты. По дороге солдаты отдавали честь, но не все, а чернь угрожала, поносила бранью и, стараясь напугать полковника, стреляла мимо его головы в воздух. Около казарм Измайловского полка вся улица была полна солдатами-измайловцами, но без оружия и в большом возбуждении, что-то у них происходило непонятное.
И такое же потом – около казарм Семёновского полка.
Всюду шла стрельба, уже как обычное уличное явление. Разъезжали автомобили с красными флагами, пулемётами, вооружёнными то солдатами, то матросами из флотских экипажей. Разъезжали и конные солдаты, с красными лентами, вплетенными в гриву. Штурмовали подъезды – будто бы там засела полиция.
На Виндавском вокзале также не было никакой охраны, железнодорожных жандармов. Так же всё связанный невозможностью переносить свои вещи, полковник Раден был оттёрт от них новой нахлынувшей толпою. А когда толпа поредела – оказалось, что исчезло его имущество, и остались на нём только шинель да папаха.
Так и он стал наконец независимым и свободным.
По такой анархии искать украденные вещи было бы безполезно.
Какие-то несколько обезоруженных офицеров подошли к полковнику и предложили ему вместе отправиться в Государственную Думу, где заседает новое правительство. Полковник ответил, что там могут быть только узурпаторы, он не желает иметь с ними дело и не советует, это низость.
Пока ждал поезда на Могилёв, он видел, что офицеры отправляются в Думу многие.
Одного из них полковник горячо убеждал не ехать – это слышали солдаты и чуть не убили его опять.
В царском поезде. – Тревожные телеграммы. – Успокоительные приметы.Поездные переезды имели свою поэзию: особый убаюкивающий отдых, недоступность для докладов, министров и генералов, сменные виды за окном, чтение какой-нибудь книги. Чтобы не было резких толчков, предельная скорость императорских поездов была установлена лишь 40 вёрст в час. Спокоен был тогда сон.
Поездки делились на грустные (от Аликс) и радостные (в сторону Аликс). Сейчас была бы такая, если б не тревога за милых и не болезни их.
Спал долго. Проснулся около полудня. И какое же яркое весёлое солнце светило! – это ли не доброе предзнаменование? С удовольствием смотрел в окно. Под сугробами, под застругами нанесенного снега – цельная, никак не мятежная Россия. Родные пейзажи – холмы, перелески, под глубокими покровами ждущие весны. На станциях полнейшее спокойствие и порядок. Перед станционными зданиями – рослые дежурные жандармы.
И в этом ослепительно-снежном безмятежьи все городские безпорядки казались если не придуманными, то мелкими и преодолимыми. Чтó безпорядки на нескольких улицах против великой державы?
И вереница непотревоженных мыслей, а частью воспоминаний неторопливо проходила в голове.
На сколько бы дней Николай ни отъезжал от семьи – каждый раз он возвращался к ней с такой обновлённой полной радостью, как будто разлука была годовая. Прежде всего – к Аликс. Только прижав её к сердцу, всё рассказав и всё узнав за дни разлуки, он становился самим собою вполне. Но не намного меньше – и сын, в котором ощущал Николай загадочное физическое повторение самого себя, только перешибленное страшной болезнью, когда отец завидно здоров, – но оттого ещё настойчивей отцовский долг и связь с сыном. И четыре, четыре дочери! – из них уже три невесты с туманной судьбой, переросших своё детство, – как бы в темнице из-за царского состояния отца. Вот кончится война – выйдут замуж. Но при том не меньше же любил он и 16-летнюю Швыбзик Анастасию. Ко всем к ним рвался Николай, и не знал бы большего счастья, как жить с ними постоянно вместе и видеть каждый день.
Но было и ещё одно женское существо, органически включённое в них во всех, – Аня Танеева. Постоянно здесь, постоянно рядом, постоянно третья при них, – она неизбежно срослась нежной связью со всеми, и с Николаем тоже. Отношения её с Николаем были неназываемые, им не было места в людских классификациях. Не восторженной подданной к своему Государю (хотя именно так писалось в письмах), не старшей дочери к отцу, конечно (хотя шестнадцать лет было между ними), – и не возлюбленной, потому что не могла бы в сердце Николая вместиться вторая любовь при пылкости его к Аликс. И вместе с тем это было нечто нежное, неотъемлемое, только им двоим принадлежащее, в полноте выразимое лишь во встречах наедине.
Был опасный момент, когда это могло перейти и всякие границы, – весной Четырнадцатого года в Крыму. Как всегда, Аликс была прикована многими болезнями то к постели, то к креслу, все заботы – о наследнике, а Николай, как всегда, много нуждался в движении, в теннисной игре, и в его дальних прогулках – автомобильных, конных и пеших, его неизбежно сопровождала эта небесноглазая красавица. Они – теряли голову, – но вовремя твёрдо вмешалась Аликс. В тот момент (и после бурных сцен между женщинами) это кончилось изгнанием Ани из Ливадии и из семьи. Но и Аликс почувствовала, что так – жестоко и непереносимо для неё самой, Аня была возвращена в семейную и дружественную близость, однако за режимом её отношений с Николаем теперь следила Аликс сама.
И – все трое приняли этот порядок отношений. Маленький домик Ани был увешан увеличенными фотографиями Государя. Она приносила свои объёмистые письма Аликс и предлагала сжечь, если государыне покажется, что письмо рассердит Государя. Аликс передавала, разумеется, все, а уж он, прочтя, по обещанию жене, уничтожал их. А если телеграмма от Ани прямая – сообщал Аликс.
И в этих определившихся рамках, а во всяких других было бы и недостойно, – продолжало что-то нежно существовать и нежно отзываться между ними. Тут ещё навалилась вся ужасная история железнодорожной катастрофы, Аня месяцами лежала больная и особенно нуждалась в ласке, и Николай навещал её, потом она стала ходить, но с костылём (но даже и костыль не мог обезобразить её бело-голубого обаяния). Иногда встречались коротко и наедине. (И она хотела – чаще!) И всё это было окружено каким-то беззвучным звуком, неумолкающим тоном, доходящим до сердца, незримый цветок, постоянно цветущий. И всё это делало ещё нежней и дороже возвраты в Царское. И сегодня тоже этот мотив примешивался к остальным, бежал, бежал, как телеграфные провода вдоль поезда, – непрерываемый и недогонный.
Провода тянулись, тянулись, свисая в серединах и подкидываясь к столбам, переливало солнце и полутени по сугробам, – какая же Божья красота, и как хорошо можно было бы жить нашей стране и всему человечеству, если б не было стольких злых помыслов и нетерпений.
И провода эти – хорошо – ничего сегодня не приносили, никаких новостей.
Да может, в столице всё уже и успокоилось? Дал бы Бог.
А нет, оказалось, что Воейков просто заспался, а все телеграммы всегда идут через него. Теперь он пришёл – и разрушил такое успокаивающее, ласковое отъединение.
Во-первых, оказывается, ещё ночью, когда стояли в Могилёве, переслал Алексеев в поезд телеграмму Беляева из нескольких фраз. Но фраз – ужасных: мятежники заняли Мариинский дворец, министры частью разбежались, а частью, может быть, арестованы.
О-го-го. Это серьёзно.
С мягким укором – голубым, почти и не укором, посмотрел Государь на дворцового коменданта: всё же как было не передать это ночью, ещё в Могилёве?
Но тот и не покраснел. Его каменотёсное лицо и вообще не краснело.
Что-нибудь ещё?
Да, вот ещё – нагнала пересланная из Ставки телеграмма Государю от 15 членов Государственного Совета.
Государь читал её и недоумевал. Эти люди затверженно повторяли, что народные массы доведены до отчаяния. Что глубоко в народную душу (они её знали!) запала ненависть к правительству и подозрения против власти.
Николай читал это всё как бред сумасшедших. Он не встречал тут ни единого соответствия действительности, ни одного трезвого слова. Просто понять было нельзя, как серьёзные, образованные люди могут писать и подписывать такой вздор. Впрочем, кто там и подписал – всё тот же Гучков, да Гримм, да Крым, да Шмурло, да Вайнштейн, – всё тот же почти Прогрессивный блок.
Как-то незаметно дали подменить себе и Государственный Совет: от общества выбирали туда ненавистников правительства, от Государя назначали туда всякую почтенную безпомощную рухлядь – разных, кого надо было утешить при отставке. И левые легко главенствовали там над правыми.
И прямо требовали эти пятнадцать: чтобы Его Императорское Величество решительно изменил направление внутренней политики, нынешнее правительство отставил бы и поручил формирование нового… которое управляло бы в согласии с народными представителями… То есть с Думой.