В Казани провел я несколько дней. Досадно мне было, что обстоятельства не дозволили основательно изучить ее. При выезде из Казани, по сибирскому тракту, вид прелестный; в этом виде что-то пошире той природы, к которой мы привыкли. Русское население сменялось татарским, татарское – финским. Жалкие, бедные племена черемис, вотяков, чувашей и зырян нагнали на меня тоску. Я вспомнил императрицу Екатерину; она писала в 1767 году к Вольтеру из Казани: «Я в Азии! Я собственными глазами хотела видеть этот край. В Казани двадцать различных народов, нисколько не похожих друг на друга, а им надобно сшить одну одежду, удобную для всех. Конечно, есть общие начала; но частности, и какие частности: надобно создать целый мир, соединить его, сохранить». Великая императрица постигла многое, окинув гениальным взором один участок России, которую Петр Великий не напрасно называл целою частию света.
<1836 г.>
Произведение человека имеет целью пребываемость, существование; но не всякое; иное производится для гибели других и собственной. Таков брандер; его дело жечь, губить и самому погибнуть в пожаре; еще более – самому гореть еще прежде корабля. Так и провидению: ему нужны всякие орудия и нужен брандер, который жжет. Но легко ли быть им? Правда, подобно конгревовой ракете, он блестит, шумит, жжет. Но внутри его яд, долженствующий разрушить его самого.
Но ведь не всякий огонь на море – брандер. Есть и маяки, фаросы, указующие путь кораблям, ведущие их в безопасную пристань, показующие им мели. Брандер нужен в войну, фарос – всегда.
Вот апостолы и революционеры! – Аттила, Аларик, Дантон, Мирабо были эти brûlots[128], пущенные провидением в стан неприятельский. Св. Павел, Златоуст, Иоанн – фаросы для веси господней.
Бенедиктины – якобинцы. Та же противуположность.
Человек, назначенный жечь, давший место в своей груди огню разрушения, будет все жечь. Пожар сжигает и икону, и хартию, и стену, и пыль на стене. Я уверен, что Аттила, Аларик, ежели б не они были призваны вести разрушителей Рима, то они были бы простыми воинами этой брани, она им по душе. Даже ежели б остались дома, то они в своем семейном кругу сделали б этот пожар. Пример жизни Мирабо подтверждает это.
14 октября 1836 г.
* * *
Еще весьма важный пример – Марат, прежде, нежели он являлся в<1 нрзб.> камере на трибуну Конвента требовать казнь поколений, он был доктором медицины. Есть сочинение его, помнится, о теории света, где он с тою же яростью ниспровергает опыты и теории предшественников. – Кине очень остроумно сравнил Робеспьера и Фихте, Наполеона и Шеллинга.
* * *
Представьте себе медаль, на одной стороне которой будет изображено Преображение, на другой – Иуда Искариот!! – Человек.
* * *
Римская история имеет то же влияние на душу юноши, как роман на душу девушки.
Откуда сила этих типов исторических? – Греция выразила полную идею изящного, ее архитектура всегда будет поражать самой простотой. Рим сделал то же с своим политическим бытом. Простыми, резкими гениальными чертами набросал он жизнь свою. Но в изящном Греции и в гражданственности Рима один недостаток – нет религии. Отсюда – этот характер конечности, соизмеримость.
<Октябрь 1836 г.>
Это было 22-го октября 1817*
I
В большой зале, мертвой, как кладбище, сидел на окне мальчик лет пяти. Бледный цвет лица, маленький рост, нежность и хрупкость (grêle) членов показывали слабую, болезненную организацию; но черты его лица были резки, и ребячьи глаза искрились огнем. Есть детские лица, которые явственно пророчат всю будущую жизнь их. Смотря на мальчика, сидевшего на окне, наверное можно было ему предсказать ряд страданий; наверное можно было предсказать, что грубыми руками люди захватают, погнут, сломают нежный сосуд этот, – сосуд пламенной мысли и пламенного чувства, и что он рано уйдет на родину, обиженный, оскорбленный – ежели бог не подаст ему руку помощи. И так же наверное можно было предсказать, что бог эту руку помощи подаст, потому что он в ней никому не отказывает, потому что и весь мир материальный не что иное, как рука помощи падшему ангелу.
Мальчик задумчиво смотрел на небо, – может, без всяких мыслей; может, игривой, пестрой мечтой своего возраста маленький Шведенборг представлял себе хрустальные домы ангелов, с множеством цветов, с райскими птицами.
II
А с неба смотрел на мальчика Дух Жизни, благодатный путеводитель каждого смертного, всего рода человеческого и всей вселенной по стезе, начертанной провидением. Рои светоносных ангелов летали около него. Горестно смотрел Дух. – «Жаль мне тебя, молодой гость земли; мало тела досталось на твой удел и много души. Толпу страданий обрушит на тебя огненный нрав твой, а нет в тебе мощной силы, которую верным щитом может человек противупоставить врагу. Странником будешь ты скитаться между людей; они тебя не признáют за родного, а отчего дома не найти тебе самому. Огонь в твоих глазах – не лазоревый свет неба, а пурпур земной отрасти. Мысль гордая унесет тебя, как дикий конь, а люди бросят камни на дорогу, об которые ты разобьешься». – Один из ангелов задумался и светил голубым взором своим на мальчика, который между тем засыпал. – Дух обратился к ангелу и продолжал: «Среди ужаснейшей бури родился он, один из разрушающих, допотопных переворотов, как отчаянное усилие против гармонии и просветленья, мечом и огнем пробегал по земле. Он протянул руку из колыбели, и неприятельский воин, буйный и пьяный, схватил за нее; он ступил на землю, и маленькая нога его обагрилась кровью человеческой. В сырую, осеннюю ночь лежал он на мостовой; море огня, пожиравшее огромный город, едва могло отогреть посиневшие члены младенца; искры сыпались на него, конские копыты дотрогивались; он был голоден и не мог кричать, изнуренная грудь матери не имела для него капли молока. Жизнь начинала тухнуть, ночь распространялась перед глазами малютки. – Я спас его, но спас телесно. Душа наследовала что-то и от бури, и от пожара, и от крови». Ангел не спускал глаз с спящего ребенка; его болезненное выражение стало еще заметнее; лихорадочные движения пробегали по нем; казалось, что-то чудовищное стоит перед ним и стращает его. «Жаль мне малютку!» – сказал ангел с первою слезою на вечно радостном оке.
– Спаси его.
– О, я готов!
– Но помни. Законы неизменны, путь спасения всему падшему показан: он тот же для вселенной, для человечества и для одного человека. Двух огромных жертв требует он: Земной жизни и Страдания. А как утомительна эта жизнь в оковах тела, эта зависимость от стихий! А как жгучи эти земные несчастия с ядом на губах, с заразой в дыхании…
– Всё перенесу, мне жаль падшего брата, я вижу на челе не совсем стертую печать красоты Люцифера, той красоты, которою он увлек толпы ангелов. Как хорош был Люцифер до своего паденья, с пурпуровым светом своим, с высокой, необъятной мыслью! Ребенок этот как-то напоминает его черты; о, я люблю его, лишь бы благословил меня Отец, и я привел бы его в родительский дом, дом радости и молитвы; чем больше страданий, чем больше трудностей, тем чище будет он!
– И так да будет! – воскликнул Дух, осенив ангела таинственным знаком. Вдруг тесно стало ему, грудь взволновалась, призрачная мысль отуманилась, сон, не известный жителям неба, оковал его; ему казалось, что он падает, что свет меркнет… было душно… он перестал себя понимать… исчез.
III
Шаги послышались в ближней комнате; бледный мальчик проснулся; уже смерклось; он взглянул на небо; лазоревая звезда низверглась с быстротою молнии на землю – ему жаль стало звездочки.
Растворилась дверь. Женщина, прелестная собой, взошла со свечою в залу. «Александр, Александр, где ты?» – «Я здесь, maman», – отвечал Александр. – «Куда ты это спрятался? я тебе скажу радость: у тебя родилась маленькая сестрица». – Глаза ребенка сверкнули, будто он понял всю высокую мистерию этого рождения. – «Ведь дети с неба?» – спросил он. Да, их бог дает». – «Так эта светлая звездочка, которая сейчас упала, должно быть и есть моя сестра».
– Дитя! – сказала мать улыбаясь.
А писано 22 октября 1837.
Вятка.
(А. Е. Скворцову в память вятской жизни).
Und das Dort ist niemals hier!
Schiller[129].
I
Спокойно. Я мой век на камне кончу сем.
Озеров.
В небольшом доме на Поварской жил небольшого роста человек. Он жил спокойно, тихо, потому что не умиралось. Весь околоток любил и уважал его; когда он, по обыкновению, приходил в воскресенье к обедне, диакон ставил себе за обязанность поклониться ему особенно; когда он проходил мимо соседней авошной лавочки, толстый лавочник, удивительным образом помещавшийся на крошечном складном стуле, мгновенно вставал, кланялся и иногда осмеливался прибавить: «Ивану Сергеевичу наше низкое почитание». А Иван Сергеевич с лицом, на котором выражалось совершеннейшее спокойствие духа, улыбаясь, принимал эти знаки доброжелательства. Никто не видывал Ивана Сергеевича печальным, сердитым; даже не заметно было, чтоб он старелся. Он являлся на московских улицах здоровым, довольным, счастливым, зимою в теплом сюртуке с потертым бобровым воротником и с палкой из сахарного тростника, летом – в темносинем фраке и с тою же палкой.