Теперь во дворе нас было только трое: странник, я и молодой парень под калашным навесом. Странник кинул быстрый взгляд в мою сторону, но тотчас отвернулся и подошел к калашнику. Лицо молодого парня сияло от удовольствия.
– А ловко ты их, – сказал он… – Уж именно что оконфузил. Вишь, – у всех на макушках-те гуменца выстрижены… Черти горох молотили. Хо-хо-хо!
Парень залился веселым молодым смехом и принялся убирать с прилавка товар внутрь ларя.
Окончив это, он закрыл раздвижные дверцы и запер их на замок. Ларь был устроен удобно, в расчете на передвижение, – на колесиках и с нижним помещением. Парень, очевидно, намеревался ночевать тут же, у хозяйского добра…
– Одначе пора и на спокой, – сказал он, поглядев на небо.
На дворе и за воротами было тихо и пусто. На базаре тоже убирались с товаром. Парень покрестился на церковь и, открыв немного дверку, полез под ларь.
Вскоре оттуда показались его руки. Он старался изнутри приладить небольшую заслонку к отверстию.
Странник тоже оглянулся на небо, подумал несколько секунд и решительно подошел к ларю.
– Постой, Михайло! Я тебе, добрый человек, помогу. Белец[105] убрал руки и выглянул снизу вверх из своего убежища.
– Антон я, – сказал он простодушно.
– Ну, Антоша, давай помогу тебе.
– Ин[106] помоги, спасибо скажу. Вишь, отседа трудно.
Простодушное лицо Антона скрылось.
– Убери-ко-сь ноги-то маленько.
Антон исполнил и это распоряжение. Тогда странник спокойно отставил дверку, проворно наклонился, и я с удивлением увидел, как он быстро юркнул в отверстие. Началась возня: Антон двинул ногами, и часть страннической фигуры показалась было на мгновение наружи, но тотчас же втянулась опять.
Заинтересованный этим неожиданным оборотом, я почти инстинктивно подошел к ларю.
– А я закричу, пра, закричу, – услышал я оттуда гнусаво-жалобный голос Антона. – Вот ужо отцы опять накладут тебе в загорбок!
– А ты не кричи, Миша, зачем кричать? – убеждал странник.
– Какой я тебе Миша… говорю, меня Антоном кстили…[107]
– В монашестве наречен будешь Михаилом. Помяни тогда мое слово… Тс-с-с! Тише, Антоша, помолчи-ко-сь.
В ларе водворилось молчание.
– Чего? – спросил Антон. – Чего слухаешь?
– Слышь, стучит… Дождик ведь.
– Ну так что?.. Стучит… Закричать вот, – отцы тебе лучше того настукают.
– Ну, что ты все заладил одно: закричу да закричу. А ты лучше не кричи. Что я тебя съем, что ли? Я вот тебе еще про монашку сказку хорошую расскажу…
– Скрадешь, смотри, чего-нибудь.
– Грех тебе, Антоша, на странного человека клепать. Один-то калач и сам дашь. Не ел нынче, – веришь ты Богу…
– На вот, кусай черствый… Сам не съел… – И Антон зевнул с таким аппетитом, что всякая мысль о дальнейшем противодействии устранилась.
– А и ловко ты их, кулугуров-то[108], оконфузил, – добавил он, доканчивая аппетитный зевок. – Уж это именно, что обличил.
– А отцов?
– Отцы на тебя плевать хотели… Обещал сказку сказать… Что ж не сказываешь?
– В некоторыем царстве, в некоторыем государстве, – начал странник, – в монастыре за каменной стеной жила-проживала, братец ты мой Антошенька, монашка… Уж такая проживала монашка-а, охохо-о-о…
– Ну…
– Ну, жила-проживала, сохла-горевала… Молчание…
– Ну?.. Сказывай, что ли. Опять молчание.
– Ну! Да ты что же? О ком горевала-то?.. – приставал заинтересованный Антон.
– Ступай ты ко псу, что пристал! Что я тебе за сказочник дался! Чай, за день-то я тридцать верст отмахал. Об тебе, дураке, и горевала, вот о ком. Не мешай спать!
Антон испустил какой-то звук, выразивший крайнее изумление.
– Н-ну, и жох[109] ты, посмотрю я на тебя, – сказал он с упреком.
– Право, лукавый, – послышалось еще через минуту тише и как-то печально… – Н-ну-у, лукавец… Эдакого лукавца я и не видывал…
В ларе все смолкло. Дождь все чаще стучал по наклонной крышке, земля почернела, лужи исчезали в темноте; монастырский сад шептал что-то, а здания за стеной беззащитно стояли под дождем, который журчал, стекая по водосточным трубам. Сторож за оградой стучал в промокшую трещотку.
На следующий день я с Андреем Ивановичем, товарищем многих моих путешествий, вышли в обратный путь. Шли мы не без приключений, ночевали в селе и оттуда опять тронулись не рано. Дорога совсем уже опустела от богомольцев, и трудно было представить себе, что по ней так еще недавно двигались толпы народа. Деревни имели будничный вид, в полях изредка белели фигуры работающих. В воздухе было душно и знойно.
Мой спутник, человек длинный, сухопарый и нервный, был сегодня нарочито мрачен и раздражителен. Это случалось с ним нередко под конец наших общих экскурсий. Но сегодня он был особенно не в духе и высказывал недовольство мною лично.
После полудня, в жару, мы уже совершенно надоели друг другу. Андрей Иванович почему-то считал нужным отдыхать без всякой причины в самых неудобных местах или, наоборот, желал непременно идти дальше, когда я предлагал отдохнуть.
Так мы достигли мостика. Небольшая речка тихо струилась среди сырой зелени, шевеля по поверхности головками кувшинок. Речка вытекала изгибом и терялась за выступом берега, среди волнующихся нив.
– Отдохнем, – сказал я.
– Идти надо, – ответил Андрей Иванович.
Я сел на перила и закурил, а долговязая фигура Андрея Ивановича пронеслась дальше. Он поднялся на холмик и исчез.
Я наклонился к речке и задумался, считая себя совершенно одиноким, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд и увидел на холме, под группою березок двух человек. Лицо одного показалось мне совсем маленьким, почти детским. Оно тотчас же стыдливо скрылось за гребнем холмика, в траве. Другой был вчерашний проповедник. Лежа на земле, он спокойно смотрел на меня своими беззастенчивыми серыми глазами.
– Пожалуйста к нам, веселей вместе, – сказал он просто.
Я поднялся и с удивлением усмотрел ноги Андрея Ивановича из-за хлебов у дороги; он сидел невдалеке на меже, и дым его цыгарки поднимался над колосьями. Сделав вид, что не заметил его, я подошел к странникам.
Тот, которого я принял за ребенка, – представлял из себя маленькое, тщедушное существо в полосатой ряске, с жидкими косицами около узкого желтого лица, с вытянувшимся по-птичьи носом. Он все запахивал свою хламиду[110], беспокоился, ерзал на месте и, видимо, стыдился собственного существования.
– Садитесь, гости будете, – предложил мне проповедник, слегка подвигаясь; но в это время долговязая фигура Андрея Ивановича, как тень Банко[111], поднялась над хлебами.
– Идем, что ли! – произнес он не особенно ласково, далеко швыряя окурок.
– Я посижу, – ответил я.
– С дармоедами, видно, веселее… – И Андрей Иванович кинул на меня взгляд, полный горечи, как будто желая вложить в мою душу сознание неуместности моего предпочтения.
– Веселее, – ответил я.
– Ну, и наплевать. Счастливо оставаться в хорошей канпании.
Он нахлобучил шапку и широко шагнул вперед, но, пройдя немного, остановился и, обернувшись, сказал с негодованием:
– Не зовите никогда! Подлый человек – не пойду с вами больше. И не смейте звать!
Отказываю.
– Звать или не звать – это дело мое… а идти или не идти – ваше.
– Сурьезный господин! – мотнул странник головой в сторону удаляющегося.
– Не одобряют нас, – как-то горестно не то вздохнул, не то пискнул маленький человечек.
– Не за что и одобрять, пожалуй, – равнодушно заметил проповедник и обратился ко мне: – Нет ли папиросочки, господин?
– Пожалуйста.
Я протянул ему портсигар. Он взял оттуда две папироски, одну закурил, а другую положил рядом. Маленький странник истолковал это обстоятельство в смысле благоприятном для себя и не совсем решительно потянулся за свободной папироской. Но проповедник совершенно спокойно убрал папиросу у него из-под руки и переложил ее на другую сторону. Маленький человечек сконфузился, опять что-то стыдливо пискнул и запахнулся халатом.
Я подал ему другую папироску. Это сконфузило его еще более, – его худые прозрачные пальцы дрожали; он грустно и застенчиво улыбнулся.
– Не умею просить-с… – сказал он стыдливо. – Автономов и то меня началит, началит… Не могу-с…
– Кто это Автономов? – спросил я.
– Я это – Геннадий Автономов, – сказал проповедник, строго глядя на маленького сотоварища.
Тот потупился под его взглядом и низко опустил желтое лицо. Жидкие косицы свесились и вздрагивали.
– По обещанию здоровья ходили, или так? – спросил у меня Автономов.
– Так, из любопытства… А вы куда путешествуете? Он посмотрел в пространство и ответил:
– В Париж и поближе, в Италию и далее… – И, заметив мое недоумение, прибавил: – Избаловался… шатаюсь беспутно, куда глаза глядят. Одиннадцать лет…