— А это мы увидим.
Ольга Семеновна любила только те оперы, где были партии, которые она могла бы исполнять.
Вообще музыку, как и многое другое, она ценила исключительно практически и как-то применительно к самой себе. Потому Родиона Павловича удивило желание Верейской отправиться с ним на «Манон», да еще вдвоем в ложу. Это был такой милый каприз влюбленной, к которым Миусов вовсе не был приучен и который вообще казался несвойственным самой натуре Ольги Семеновны. Он даже прямо сказал ей:
— Тебе чего-нибудь нужно от меня?
— Нет, почему?
— Отчего же ты так добра?
— Какой ты глупый, Родион! глупый и злой! Отчего же мне и не быть доброй? Что же я — злыдня какая-то, по-твоему! Кажется, тебе нет причин жаловаться!
— Я совсем не это хотел сказать.
— Что же ты хотел сказать?
— Ничего. Я просто хотел тебя поблагодарить.
— Довольно странный способ благодарить!
Но, очевидно, Ольга Семеновна была в хорошем расположении духа, потому что она не стала резониться, а просто пошла одеваться. Она была не только в хорошем расположении духа, но вообще в большом ударе. Никогда еще Миусову не казалась она такой красивой и видной, немного холодной, немного слишком напоказ. Не такой, чтобы при виде ее умилиться и нежно молча сидеть, не такой, чтобы захотелось схватить ее в охапку и унести, осыпая поцелуями, а именно такой, чтобы сидеть с ней в ложе вдвоем, а все бы смотрели и завидовали бы.
В полумраке зала Миусов тихо говорил:
— Я очень рад, что мы сегодня слушаем именно эту оперу. Ни одна из любовных историй так меня не трогает. В опере, конечно, все прикрашено и многое пропущено, но то, что мы читаем в романе, или, скорее, через роман, единственно. Ну что же Ромео и Джульетта или Паоло и Франческа? они были лишены жизни почти в самом начале их любви; что же тут удивительного? И разве смерть так страшна? Неизвестно, что было бы с ними, живи они дольше, а здесь уж известно до конца. Ведь, если говорить без прикрас, Манон Леско, любя своего кавалера, была публичной женщиной, мошенницей и воровкой, заболела дурною болезнью и была сослана, и де Грие не переставал ее любить. Он бросил для нее все, сделался шулером и последовал за нею до последней пустынной дороги, где закопал ее тело шпагой. Вот это, по-моему, любовь!
— Какие ужасы вы рассказываете! откуда вы их вычитали?
— Из маленькой книжки аббата Прево.
Ольга Семеновна похлопала арии де Грие и снова обратилась к соседу, пристально на него глядя:
— Может быть, вы и правы. Может быть, это и есть настоящая любовь. Но все-таки я думаю, что все это преувеличено и что если тогда и встречались кавалеры де Грие, то теперь едва ли найдутся такие.
— Я думаю, вы ошибаетесь и впадаете в общую ошибку, которая заставляет проглядывать настоящие страсти и драмы только потому, что они не облечены в повествовательную форму и герои их носят модное платье.
Ольга Семеновна, вспоминая, тихонько запела:
— N’est се pas ma main,
Que ta main presse,
Tout comme autrefois?..
— и потом вдруг весело сказала:
— Но если нам недоступны романические страсти, то нам вполне доступны поэтические развлечения. У меня сегодня вообще день фантазии. Я хочу его закончить так же, как начала. Мы ни в какой кабак отсюда не поедем, а поедемте ко мне, поужинаем вдвоем. Потому вы не дожидайтесь конца, а поезжайте немного раньше, чтобы купить вина и закусок. Хорошо?
— Отлично. Но как же вы поедете одна?
— Я поеду с Маней Шпик, я ее здесь видела, и нам по дороге.
— Но ты ее не завезешь к себе?
— Можно ли так зло шутить?
Не поспел Миусов перейти площадь, как его окликнули по имени и отчеству. Обернувшись, он увидел двух студентов с поднятыми воротниками, дворника и закутанную женщину. Они шли все отдельно друг от друга, одинаково быстро.
Так как никто из них к нему не обратился, Миусов подумал, что он ослышался, и стал торговать извозчика.
— Родион Павлович! — опять раздалось за ним.
Он снова обернулся; та же женщина стояла около него одна.
— Вы, очевидно, обознались; моя фамилия…
— Миусов, Родион Павлович Миусов, — я знаю.
— Может быть; но я вас совсем не знаю.
— И вы меня знаете, только не узнаете. Я — Валентина, сестра Павла.
— Ах, здравствуйте, Валентина Павловна. Действительно, так закутались, что вас трудно признать. Ну, как же вы живете?
— Ничего, благодарю вас, все хотела зайти к вам. Нужно бы поговорить, так что очень рада, что сейчас с вами встретилась.
— Да, но теперь я очень тороплюсь. А всегда рад вас видеть. Совсем нас забыли, будто избегаете.
— Нет, я не потому. Вы сейчас ехать собираетесь? Позвольте, я с вами немного проедусь.
— Пожалуйста, пожалуйста. А вам куда: домой?
— Нет, я так просто. Ведь вот как смешно, шла и встретилась.
— Да, бывает. У вас все здоровы? Валентина, будто собравшись с духом, вдруг сказала:
— Теперь, конечно, мало времени и час поздний, так что вы, Родион Павлович, у меня не спрашивайте «что» и «почему» — я вам все объясню на свободе, а теперь примите только мой совет: не ведите никаких дел с Владимиром Генриховичем Тидеманом. Я знаю наверное, что это принесет вам вред, и говорю это, желая вам добра.
— Я очень благодарен и вполне верю вам, но дело в том, что женские оценки деловых людей едва ли можно принимать в расчет. Тут может быть легко замешана сентиментальность.
— Да, конечно. Но все-таки при разговоре с ним вспомните мои слова.
— Я Тидемана так мало знаю и говорю с ним о таких пустяках, что, право, мне не придет в голову вспоминать при этом такие милые, сердечные слова, как ваши.
Зайдя в винное отделение магазина, где никого не было, Валентина тихо начала:
— А я вам соврала, Родион Павлович, сказав, что случайно вас встретила. Я ждала вас у подъезда театра и шла за вами.
— Только для того, чтобы предупредить меня относительно Тидемана?
— Нет, не для того.
— Для чего же?
— Для того, чтобы вас видеть, потому что вы не знаете, Родион Павлович, насколько я вас люблю. Я знаю, что это безнадежно, и все-таки вас люблю. Я не только готова была бы умереть, потому что, что смерть? — а если б я узнала, что вы — вор, мошенник, что вы больны, что вас сослали, я бы ни на шаг от вас не отступила. Не дай Бог, конечно, чтоб это все случилось, но я говорю не пустые слова.
— Зачем, зачем, Валентина Павловна?
— Ах, Боже мой, что вы меня спрашиваете? разве я знаю, зачем? Так просто: люблю, да и все тут. Вы не бойтесь; я не буду к вам ходить и клянчить, да притом это было бы и бесполезно, — ведь правда? а мне просто нужно было вам сказать это, чтобы вы знали. Вот вы знаете — с меня и довольно.
— Ах, Валентина Павловна! всегда сначала кажется, что довольно, а потом оказывается, что совсем не довольно.
— Успокойтесь, у меня этого не окажется, а о Тидемане не забудьте.
Слова Валентины выскочили из головы Миусова при первых фразах Верейской. Она уже была дома и говорила с кем-то по телефону. На вопрос Родиона, почему она так рано вернулась из театра, Ольга Семеновна ответила, что хотела сделать ему сюрприз, и что конец оперы слишком грустен. Придумали даже почему-то зажечь свечи, потушив электричество. Сама накрыла маленький стол, поставила между приборами цветы и была так весела и оживлена, что при некоторой фантазии они, действительно, могли бы себя вообразить героями какой-нибудь чувствительной и фривольной истории. Было приятно забыть ту тяжесть, которая, конечно, была не только в Миусове, но и в самой Верейской, не обращать внимания на то, что веселость Ольги Семеновны была в большой степени напускной, и что она часто бросала беспокойные взгляды на стрелку стенных часов.
Раздался треск телефона. Верейская сняла руку Родиона Павловича со своего плеча, и поговоря с полминуты, вернулась.
— Сейчас приедет Владимир Генрихович.
— Зачем?
Ольга Семеновна пожала плечами.
— Я не знаю. Он приедет на полчаса, не больше. Он нам не помешает. Он сам поймет, и не будет засиживаться.
— Но все-таки он испортит настроение.
— Да, конечно, это досадно, но я как-то не сообразила, да, по правде сказать, не поспела ничего ответить. Он просто спросил, дома ли я, сказал, что говорит уже в пальто, сейчас выезжает ко мне, и повесил трубку. Он ведь страшный оригинал, артист в душе, даром, что такой толстяк!..
Родион Павлович вспомнил вдруг слова Валентины и пристально посмотрел на Верейскую. Конечно, это не подстроено! Лицо Ольги Семеновны безыскусственно изобразило простодушие и страстность. Оно сделалось совсем наивным и почти простеньким, когда она сказала: