Напротив заборчик, глухой, осклабляяся ржавыми зубьями; сурики, листья сметает; подумаешь — сад.
Здесь когда-то стояла и кадка-дождейка; и куст подрезной был; латук[1], лакфиоль[2] разводили; цвела центифолия; ныне же тополь рябою листвою шумит да склоняется липа прощепом — сучьистое, мшистое и заструпелое дерево; коли кору оторвешь, — запах прели; скамеечка: «Хаппих-Иппахен, Ипат» — на ней вырезано. Домик, —
— весь в отколуплинах, ржаво-оранжевый, одноэтажный, с известкой обтресканной, с выхватом, красный кирпич обнажающим, —
— нет, неказист этот дом, щегольнувший бы кремово-бледным веночком фронтона, кабы не огадила птица его; с журавлем, без синиц, — невозможное дело ремонт! Неперепрев тебе отслюнявит синиц этих, синих, — а Тителев — и не семьяк, и не скарбник: на книге без денег сидит, а какая-нибудь неприметная личность стоит под воротами, ждет, чтобы дворник, Акакий Икавшев, пошел на звонок.
Бледно-кремовый, очень высокий фундамент с нестертою рожей, Ипатом примазанной; надпись подтерли бы; видно, соседи-то — зубры; Психопержицкая, домовладелица; с ней — Гнидоедов, Егор.
Вышел дом в полтора этажа: с причердачным окном; крыша, серо-зеленого выцвета, ржавая, как кружевная, — труха; а синь дымная гонит свое перегонное облако на эту крышу: под ропотень капелек. Так же оранжевы: дворницкая, помещенье конюшенное средь бурьянов, уже деревянных (у Хаппих-Иппахена и у Зербадиной лошади были; у этого — нет лошадей); крытый дерном ледник — при сарае для дряни с приваленной тачкой, гнильцом, с корневищем: торчит в буераке.
А далее — флигель оранжевый, сдаденный Хаппих-Иппахенами Щелдачку, Родиону Ионычу, за Таганрог уезжавшему и привозившему груши да дули, — замоклый; и рябь расколуплин, как сыпь.
Дальше — встало лысастое место, откуда неслись сухоплясы пылей и откуда смотрели за город; на пригород, как перехвачен он балками, как, еле видная, искренью светит река, тут и скат буерачащий, сростени кустиков, вплоть до забора.
А наискось —
дом Непососько —
— торчит с Фелефокова.
Если же дальше идти, будет сверт и расперстный заборик: с подпором: крылечко — с пошатом, в репьях, выходящее в дворик, где бревна, раскольчатые, крепко рублены: в угол и в лапу; плеснеет фундамент; с протрухой стена,
где — протек на кофейной, оржавленной крыше; рудеет под
нею земля; и — веревка: на ней — платье репсовое.
Еще дальше — еще тебе будет заборик; себя повторяющий желтым столбом (через десять жердей), с начертанием, углем прописанным: «Голубоглазова — Лидия — не Листолапова, Лиза; недавно еще доцветали подсолнухи желтые там с георгиною синею; кладка березовых и бело-розовых, еще не сложенных дров, где молочного цвета коза забодалась с щенятами и где свинья походила на муху. Колодезек, но без воды, ехал набок года, принижаяся вышкою, как часовой, задремавший с ружьем и обнюханный кошкою. Из-за заборика приподнималась порой голова, чтобы бросить: в пространство соседского домика:
— Я те кулак-то приляпаю к морде; дугой согну спину; заставлю копать носом хрен: да еще — пришью к пятке нос; да еще — взбочь: впереверт, коловертом».
И — пряталась.
И — наступало молчание.
— «Пой, пустослов, — пой; кусаются и комары: до поры!.. Сам бью больно!»
И — пряталась.
Это Егор Гнидоедов, хозяин, с жильцами соседнего дома беседовал.
* * *
По вечерам здесь под лепет деревьев какое-то — «пл-пл-пл» — влеплено в ухо, как тление, —
— как оплевание, как оскорбление, —
— и как
удары дубины по пыли! И ветер, — как вырыв песков сизо-сивых. Какое здесь все — деревянное, дрянное, пересерелое и перепрелое: перераздряпано и расшарапано; серые смеси навесов всех колеров — перепелиных и пепельных, — пялятся в пыли и валятся в плевелы, как перепоицы, —
— сизые, сивы, вшивые, —
— валятся —
в дизентерии и тифы!
* * *
И — дом: цвета перца; и — дом: цвета персика; пепельны плевелы; клейкого берега красные глины, заречные песни; и встречные встрепеты ветра.
И домик Клеоклева —
— в пепельных плевелах, пепельно влепленный в пепельном воздухе!
— Тителев, Тителев! — у Никанора Иваныча вырвется. — Этот не то, что другие: он — вывод загнет.
Его комната — строгая очень: здесь дерево — дикого цвета; сукно — сизо-серое: кресла, стола; на нем дикие, пятнами, папки; такого же дикого, сизого цвета процветы обой; задерябленный, карий ковер темно-синими каймами пол закрывает; и книжные полки; и — шторная штопань; колпак ремингтона; с пружиною сломанной, кожаный, старый диван; под него туфли втоптаны.
Наисветлейшее, передвигающееся пятно в дикосизом своем кабинетике, — Тителев.
С голубоватым отливом короткая курточка-спенсер, с износами: в зелень и в желчь; брюки — дымного цвета, а галстух, носки и подтяжки с блестящими пряжками — сиверко сини; малиновый, яркий жилет.
Тюбетейка, в которую лысину прячет, — зеленая, с золотцем. Желтая, жесткая очень его борода, как лопата; недавно ее отпустил; лицо — с правильным носом, с глазами, стреляющими из прищура, когда просекаемый черной морщиною лоб передрогами дернется; юркие юморы из-за ресницы; но в криво поджатом, сухом очень редко растиснутом, скрытом усищами рте, — оскорбленная горечь.
Все то выявляло в Терентии Титовиче человека загадочного.
Он, бывало, взяв трубку из желтых усов, — на окно: в буерачищи:
— Душемутительно это: смотрите…
— В глаза не глядят: износились; мещане материи щупают.
— Как им иначе, коли подтиральная тряпка — не юбка; штанина — дранина; как зеркало, локоть.
— И задница даже зеркальная: вся!
Перелуплен карниз; мостовая — колдобина; в воздухе — многоэтажные брани; двор — дребездень; пригород же — гниловище; в изроинах поле; фронт — фронда.
Россия!
И жители Дрикова или Жебривого уж не глядели друг другу в глаза.
— Зато фортку в Европу открыли в редакции «Русские Ведомости»[3]: это все — для Европы-де, в пику Атилле и гуннам; зеркальная задница — против немецких манишек!
Взглянув на Терентия Титовича, становилось понятным, что — штука, что птицу в лет бьет.
— Приусиливать надо себя!
Укрывает усищами сталь, а не рот; но пускает, как блошек, свои фигли-мигли; и делает вид, — что калина-малина.
При этом он скрыть не старается вовсе, что эта малина есть мигля, а вовсе не корень:
— Эге!
— Ну-те!
— Вылечи!
— Тут — операция: и — тяжелейшая…
Видно, готовился он оперировать что-то, без речи над всей безмозгляиной перетирал сухие ладошки: до остервенения.
Раз с инвалидом, на дворике он рассуждал:
— Лошадина! Поди, — десять немцев убил свои видом, а вышел глазами в оленя… Обратно Варшаву возьмешь?
— Из Москвы-то легко брать Аршаву; вот нам было близко, да — склизко; да — ух!..
— Ты, послушай, — не ухай, а пушкою бухай!
На что инвалид (глаза — ланьи, а с пуд — кулаковина):
— Чортову куклу, Распутина, мы — улалалакаем!.. Тителев:
— В плеточки плеть расплетаете: обуха ими не сломите; обух на обух; таран на таран.
И уж песенка слышалась:
«Дилим-булит пулемет:
Корпус на Москву идет».
Все, бывало, сидит; тарарыкает громко диванной пружиною, прилокотнувшись к столу.
Что-то вымыслив, выскочит.
Чем промышляет?
Скорее откусишь язык и скорей тебе нос оторвет, как от красного перца, чем промысел этот поймешь; доживает достаток, ухлопанный врозваль, — не в дом; в кошеле — не Ремонт; там накуксились кукиши; пляшет язык трепаком приговорочным; фертиком руки; словами, как пулей, садит: Убивает — без промаха: экономический, шахматный, или логический это вопрос; а Карл Маркс, Вернер Зомбарт со Штаммлером, с Мерингом (четыре тома) — томищами пыжатся с полок.
И сам Фейербах, уже листанный, — там.
Подменяет дебатами книжными он материальный вопрос о домовом ремонте, о том, сколько он ассигнаций тебе отслюнявит.
Бывало, сухие ладошки свои перетрет:
— Этот культ ощущенья под вывеской опыта, — мистика.
И бородою нестриженой — под потолок, где журавль, паутина, повешен; карман — без синиц.
Никанор же Иваныч ладонь — под пиджак.
— А по-вашему — чч-то есть материя? Весь в паутиночках: тоже — материя. Тителев снимет «материю» эту:
— Да вы не сигайте под угол: его баба-Агния не обмела.
— Сформулируйте-с!
Тителев в бороду смотрит, в лопату свою; ее цвет — фермамбуковый, желтый, ответит резоном:
— Немыслимо определить материальную сущность в понятиях, ибо понятия — ну-те — продукты вещей.