Много еще случаев из своей жизни вспомнила старуха проясневшей памятью своей, сознавая, что часы ее сочтены на этой грешной, полной глупых условностей земле. Вспомнила она, как еще при жизни свекрови упросила было мужа повезти ее в деревню на свадьбу двоюродной сестры, а свекровь запретила ездить только потому, что у свекрови умерла какая-то дальняя-предальняя родственница, и она считала, что ее невестке вместе с ней необходимо ходить на все поминальные четверги в течение всего срока поминовения - сорока дней... Можно не поехать на свадьбу, это не предосудительно, но на поминки ни в коем случае нельзя не появиться, что люди скажут?! И тащила ее с собой по четвергам, как овцу бессловесную, сидеть, соблюдая приличия, в скучной женской половине, где, кроме сплетен и грязных наветов, ничего нельзя было услышать. Муж ее, боясь людских языков, могущих осудить, ни разу никуда с ней не выходил, не ходил с ней даже по улице рядом, просто не брал ее с собой никуда. Что же это за жизнь у нее была, боже? Особенно смолоду не было никакого житья, а ведь молодость и есть самая что ни на есть сердцевина жизни... Но какая же у нее была молодость - каждый ее шаг прошел под страхом людского осуждения: свекровь ослушаться нельзя, грех это, мужа бойся, детей воспитай тоже в духе почитания людских кривотолков, этих неприличных приличий, сама живи так, чтобы незаметно тебя было, живи как тень. Вот и жила как тень все годы. А тут и жизнь прошла... Неужели все так и жили, как она? Не может быть, чтобы все. Вот сестре, Шафиге, ей небось легче насчет всего этого... Даже смерть родной сестры не помешала ей уехать куда-то. Ну, на то, верно, она и ученый человек, чтобы не погрязать в каких-то условностях, чтобы не жить с оглядкой на людей. А все-таки... неужели она нисколько не думала о том, что родные ее осудят? Что ж, может, она и права, скорее всего она права, конечно, что уехала, может, такой поездки у нее больше и не будет, может, она долго готовилась, хотела уехать... Пусть она живет долго, господи, пусть она будет счастлива и за меня, подари, господь, непрожитые мои годы сестре моей, пусть она будет счастливее меня...
Воспоминания проносились перед глазами, догоняли одно другое, накладывались одно на другое, перескакивали, смешивая годы в памяти старухи; но это ее не сердило, она и не старалась вспоминать по порядку, да и невозможно было бы такое, потому что многие воспоминания, многие эпизоды, даже целые годы жизни ее бесследно исчезли из памяти, и вспоминала она то, что вспоминалось. Но в том, что вспоминалось, старалась она отыскать подтверждение своей догадке, поразившей ее некоторое время назад, подтверждение той мысли, что тревожила ее и почти перечеркивала всю ее долгую и правильную жизнь...
Дочь однажды купила модную яркую кофту, и она, помнится, тоже вдруг захотела иметь такую, даже изумилась сама себе в душе, что это ей взбрело в голову, ей, всю жизнь привыкшей обходиться самым малым? Но желание было до того сильным, что не на шутку взволновало ее. Она прислушалась к своим новым ощущениям и поняла вдруг, что ей неожиданно захотелось красивых вещей, которых у нее никогда не было и о которых напомнила эта новая кофта дочери. Она не смела попросить об этом, думала - неудобно как-то, неприлично, засмеют ее на старости лет, дочь первая будет смеяться над таким ее странным желанием, скажут соседи - вон старая, нарядилась, поглядите на собаку - арбуз ест, в ярко-желтое ей вдруг захотелось вырядиться, старой карге (после тридцати уже старухой считала себя). И вот как-то, когда дочери не было дома, она тайком достала из шкафа и примерила ее кофту перед зеркалом, а дочь, как назло, вернулась и застала ее за этим занятием. "Ты что, мама?" - Дочь даже опешила, до того поведение матери показалось ей странным. И ей, старухе, стало до слез неловко, что дочь видела ее, примерявшую кофту; она в большом смущении что-то пробормотала и торопливо спрятала кофту в шкаф.
Обеды всю жизнь готовила, даже в тяжкие военные годы, когда и продуктов толком, считай, не было, но даже и тогда ухитрялась готовить какую-нибудь пустую похлебку; и потом, уже в лучшие времена, считала позорным для себя, если дети поедят где-нибудь в столовой или на улице перехватят, пожуют чего, пирожков там, булочек. Нет, обед - святое дело. Когда дети стали на ноги, в люди выбились, стали деньги домой приносить, когда, благодарение богу, наступил достаток, она обеды, ужины готовила ежедневно, в одно и то же время, чтоб не хуже, чем у людей, было, чтоб гости остались довольны, всегда старалась, из кожи вон лезла, но в дни рождения детей стол ломился, а с годами вообще так наловчилась, что по каждодневной готовке ее можно было часы сверять, два часа - обед, семь - ужин. Приучила детей, пока они с ней жили, каждый день два раза собираться за столом, и это превращалось в, своего рода ритуал, и было в этом на первый взгляд много хороших побуждений, скажем, побуждение крепче сплотить семью. Но теперь, пристально рассматривая прошлое, старуха обнаруживала и другое, вроде бы мелковатое, не стоящее внимания, но оно дало толчок для ее благородных действий - готовила она, из сил выбивалась, обстирывала целую ораву, даже когда жили уже вполне благополучно и обеспеченно и могли бы отдавать стирать в прачечную, носилась она по дому, готовила, стирала, прибирала, штопала, гладила горы белья (иной раз, больная, ослабевшая, будто на самом деле нужна была такая жертва), но в глубине души была уверена, что поступает правильно; вроде бы и в прачечную можно отдавать белье, и в чистку одежду, и пообедать вне дома разок-другой в неделю могли бы себе позволить и не стоило, казалось бы, надрываться ей так, но ведь... что люди скажут, что скажут соседи, если при живой матери обстирывать ее детей будет прачечная, зашивать-подшивать им одежду - портняжные мастерские, а кормить их будет столовая? На что же тогда мать им, скажут люди, и будут правы, думала она, работая с утра до вечера. Да ведь и все кругом, все ведут точно такой же образ жизни, чему же тут удивляться было?
Выходит, была у нее самая обычная жизнь?
"Не суди, да не судим будешь", - вспомнилось вдруг ей, вспомнилось, верно, потому, что всю жизнь она старалась следовать этой Поговорке и только теперь поняла, как мало жизни, как мало человеческого в этих словах, мало жизни и человеческого, а значит, и мало истины, потому что не подходит это изречение для настоящей жизни человека, потому что надо ошибаться и не бояться, что осудят за ошибку, не бояться судить самому и быть судимым - ведь, в сущности, в этом и состоит жизнь: в движении, в действии, в делах, в ошибках, в собственном мнении, а не в вечном послушном, рабском страхе от того, что в ответ на твое осуждение тебя тоже осудят. Горько было сознавать эту истину только сейчас, горько было сознавать, что мимо многих подлецов и их недостойных человеческого звания деяний прошла она равнодушной тенью с этими неверными словами на устах - не суди, да не судим будешь. Боялась судить, потому что как огня всю жизнь боялась людского осуждения, вот как.., И горько было сознавать, что вообще жизнь вся прожита, будто по какой-то сухой схеме, по проторенной другими дорожке, а не так, как следовало бы ее прожить человеку с живым умом и горячим сердцем... Прожила и не заметила как. Как-то наспех прожила, не по-настоящему, будто бы и не свою жизнь, а так, чужую чью-то, другую, а своя будто бы в запасе была и еще предстоит... А ничего теперь не предстоит, кроме смерти, ничего, так-то...
И эти вечные условности, эти глупые оглядывания на одобрение или неодобрение окружающих всю жизнь высосали из старухи...
Разве б я так жила, если б предстояло мне жить сначала, разве б так? думала старуха с горечью, с пронзительной ясностью понимая, что вся жизнь отдана, как это ни чудовищно сознавать, вся жизнь принесена в жертву окружающим - даже неизвестно, добрым ли, умным ли?
А для себя за все эти долгие и стремительные годы не прожито и дня.
Разве б так я жила, разве б теперь стала я обращать внимание на все эти глупые условности, как голодные крысы бросающиеся на человека на каждом шагу? - думала старуха, и слезы лились у нее из-под прикрытых век, лились по морщинистым щекам, как ручейки по высохшим крохотным руслам.
- Господи, - тихо-тихо простонала она.
Ее кровать снова обступили родные, внимательно и тревожно вглядываясь в заострившееся, пожелтевшее лицо старухи.
.- Она что-то сказала?
-- Кажется... какое-то слово... Не разобрал.
- Лучше не загораживайте ей воздух, так ей дышать трудней...
- Расступитесь, расступитесь, - послышались с разных сторон шепотом сказанные слова.
Старуха их хорошо слышала. И ей хотелось сказать им всем, что не стоит с ней так церемониться, она того не заслужила. Всей своей несостоявшейся жизнью доказала она, что ничего на этом свете не стоила, но говорить она уже не могла, только обрывочные мысли и воспоминания, не имеющие конца, вяло шевелились в утомленном мозгу ее, подобно дождевым червям, умирающим в высыхающей луже.