Бутылка уже подходила к концу, а я не чувствовал никакой перемены в своем внутреннем состоянии. Зато понемногу начал меняться внешний мир, становясь заметно более уютным и гостеприимным. Допив остатки, я поднялся на ноги и пошел по набережной. Уровень воды в заливе, казалось, слегка повысился, и, заметив это, я опять поразился, насколько сильно отличалось от петербургского то ощущение, которое вызвало во мне это наступление стихии. Мелкие наводнения бывают в Петербурге каждую осень, и не раз, проходя по нашим венецианским улицам, я любовался картиной, всегда вызывавшей у меня неподдельный восторг - мостом, повисшим над вздувшейся речкой, или гранитной лестницей, наполовину ушедшей под воду. Каменные ступени под черной и прозрачной водой казались мне самым прекрасным зрелищем на свете. Не одного меня завораживало в этом городе вдохновенное видение его скорой гибели. На апокалиптических интонациях было построено все петербургское искусство, начиная с гениального двустишия Евдокии Лопухиной; но всех превзошел здесь Пушкин, написавший свой "Город пышный, город бедный" на мотив средневекового гимна "Dies irae, dies illa".
В Амстердаме, однако, ничего гибельного не чувствовалось. Местные приливы и отливы не символизировали ничего, кроме безмятежного круговращения природы, неизменного, как движение луны по небу, которым они были вызваны. Сам темный и затихший город, с его пустыми площадями и проспектами, тоже нисколько не производил зловещего впечатления, как это было бы в Петербурге, где отсутствие людей на улицах непременно наводит на мысль о случившейся катастрофе всемирного значения. Впрочем, может быть, настроение у меня оживлялось еще и предчувствием праздника, бурлившего, как я знал, где-то поблизости. Я увидел его огни, сиявшие в туманной мгле, задолго до того, как пересек магическую границу, за которой начиналась желанное царство телесной свободы. Приблизившись к этому рубежу, я, однако, не смог преодолеть его сразу, и остановился на пороге, жадно вглядываясь в прекрасный новый мир, открывшийся передо мной. Между ним и мной пролегал канал, так напоминавший петербургский, и я машинально подумал о том, что у всех народов переход в потусторонний мир почему-то всегда связывался с переправой через воду. Но в ожидавшем меня царстве теней, несмотря на его откровенно инфернальное освещение, было и что-то райское, блестящее и соблазнительное. Уже переходя через мост, я подумал, не эту ли преисподнюю имел в виду Сведенборг, утверждая, что для отдельных ценителей ад несравненно привлекательнее скучного рая. Но эта идея, уже совершенно неканоническая, была последней моей связной мыслью: опьянение обрушилось на меня, как внезапно налетевший вихрь.
Опомнился я через некоторое время в лабиринте узких улочек, переплетавшихся, как волосы медузы Горгоны. Дома, смыкавшиеся здесь вплотную, часто даже не имели окон, но зато в каждом из них была великолепная витрина, за которой располагались самые баснословные вещи, когда-либо виденные мною в жизни. На роскошно убранных кроватях, застланных ослепительным бельем, там сидели девушки, почти нагие, выглядевшие, как чудесные спелые плоды. Череда этих комнаток за стеклом напомнила мне одну длинную анфиладу в Зимнем Дворце, каждый из залов которой был отделан в разном стиле. Здесь тоже как будто звучали все страны и все эпохи. Разглядывая арабские, индийские, старинные европейские интерьеры, я пока старательно избегал встречаться взглядом с самими обитательницами этих пышных покоев; но их незримое для меня присутствие было главным нервом этого зрелища, будоражащим меня все сильнее. Тонкий и продуманный колорит этих комнат бросал некий дрожащий отсвет и на самих их обладательниц, подавая их как бы под разным соусом. Смакуя это чудесное блюдо, я бродил по тесным переулкам, чувствуя при этом такую безудержную радость обладания, как будто уже одно присутствие в этом месте делало моими все сокрытые здесь сокровища. Пьянящее чувство свободы и вседозволенности сладко переполняло меня, добавляясь к хмельной раскованности тела. Я уже осмеливался дерзко улыбаться девушкам, стоящим у входа, и иногда даже отважно встречался с ними взглядом. Правда, ответный их взгляд, гораздо более смелый и откровенный, мне выдерживать было трудно, и я всякий раз отступал под этим напором.
Но вот мое короткое просветление закончилось, и новая волна опьянения, поднявшаяся откуда-то снизу, от желудка, оглушила меня окончательно. Дома, витрины, праздные зеваки, сновавшие вокруг, завертелись передо мной, как осенние листья в воздушном круговороте. Действительность стала распадаться на отдельные куски, неплотно пригнанные друг к другу. Один раз я очнулся в лавочке, сплошь заставленной необыкновенно увлекательными предметами. На один из них, тупо уставившись, я, наверное, смотрел уже очень долго; поймав странный, внимательный и как бы оценивающий взгляд хозяина этого заведения, я поспешил выйти на улицу. Другой раз я пришел в себя на каком-то деревянном помосте, возвышавшемся над каналом; я стоял, слегка раскачиваясь, на самом его краю, над темной убегающей водой. Ощутив определенное физическое неудобство, вызванное чрезмерным употреблением горячительной жидкости, я не поколебался избавиться от него прямо на месте. Помню, какое наслаждение мне доставило это деяние, показавшееся мне прекрасным символом либеральности западной цивилизации, не стесненной, как у нас, нелепыми запретами и ограничениями. Телесное раскрепощение, достигнутое мной, и, кажется, доходившее уже до своей высшей точки, напомнило мне хмельную и вольную атмосферу картин Рубенса, перед которыми я, бывало, часами простаивал в Эрмитаже. Радостная вакханалия плоти, бившая ключом в этом благословенном климате, казалось, напрямую отзывалась в моем теле, заставляя вторить ей какую-то звонко натянутую во мне струну, замиравшую каждый раз подолгу, сладостно и томительно.
Поднявшись наверх, к набережной, я увидел на мостике, переброшенном через канал, потертую особу с поднятым воротником и отрешенным видом. Господин европеец курил что-то необычное, похожее скорее на красноармейскую "козью ножку", чем на респектабельную буржуазную сигарету. Взглянув на меня стеклянными глазами, он, кажется, хотел что-то сказать, но я предпочел не вступать с ним в объяснения и поскорее ретировался к ярко освещенному перекрестку, расположенному поблизости. В нем было целых пять углов, однако на этот раз я не вспомнил уже ни о чем специфически петербургском, заглядевшись на улицы, расходившиеся во все стороны. Они тонули в мутном полумраке, но вдоль каждой из них четко маячили два ряда красных фонариков, уводивших вдаль настолько, насколько хватало взгляда. Мечта была совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, и на этот раз ее близость и доступность пробудили во мне что-то хищное и свирепое. Кровь шумела в ушах, билась толчками, горячей и влажной пеленой застилая происходящее. Что-то похожее, только еще сильнее и мучительней, я ощущал на переходе от детства к отрочеству, в мрачную, безумную пору, оглушившую мое сознание и обострившую чувства, пронизав их жадным томлением по чему-то неизвестному, несбыточному и химерическому. Тогда я часто бродил вечерами по городским дворам и улицам, пытаясь унять этот темный голод, угомонить свою взбунтовавшуюся природу, и временами заглядывался в чужие окна, цветные, пестро раскрашенные прямоугольники на темном фоне. Там, за театральными занавесками, и шла та вожделенная жизнь, в мутный поток которой толкало меня пробудившееся во мне желание, невнятное, но непреодолимое. Теперь я мог перешагнуть этот порог с волшебной, сновидческой легкостью.
На перекрестке я остановился, чтобы унять неожиданную тошноту, мгновенно подступившую к горлу. Вскоре она прошла, но блаженное, ликующее чувство освобождения, казалось, уже переменившее весь состав моего существа, улетучилось вместе с ней. Я спокойно глядел на очистившееся небо, на гипнотически сиявшую луну в конце улицы, пока странная слабость не заставила меня пошатнуться и опереться на каменный выступ, украшавший фасад ближайшего дома. Действительность медленно плыла перед моими глазами, как будто я плавно возносился над этим миром глухих переулков и сверкающих витрин, уходившим куда-то вбок и вниз. Стараясь унять головокружение, я осторожно нагнулся, и тут сильнейший желудочный позыв судорогой потряс мои внутренности. Вскоре после этого дурнота, мутившая мое сознание, рассеялась, и я стал чувствовать себя лучше. Когда силы вернулись ко мне, я оторвался от стены, и, пройдя неверным шагом несколько десятков метров, завернул за угол. Широкая улица, открывшаяся передо мной, ослепила меня лучами прожекторов, как будто я вышел на подмостки, залитые светом.
Хриплый репродуктор, висевший неподалеку на низком столбе, сладко пел "it's a wonderful, wonderful life", и, поддавшись этому наваждению, я вдруг остро почувствовал свою заброшенность и свое одиночество в этом глянцевом и равнодушном мире. Мучительная, почти невыносимая тоска по России внезапно охватила меня, так что какое-то время я думать не мог ни о чем, кроме наших заводских пустырей с их заунывными фабричными гудками, искореженными мостовыми и кирпичными стенами, по которым колючая проволока вьется так же непринужденно, как здесь цветущий плющ. Впоследствии, вернувшись домой, я тоже иногда слышал эту песенку, и каждый раз меня охватывала пронзительная ностальгия уже по Европе, по Западу, по сумрачной и туманной Голландии. Там, в древнем приморском городе, на самом краю вековечной земли наших снов, я впервые почувствовал, какой крепкой пуповиной мы привязаны к стране, которая, однажды вскормив нас, потом не отпускает от себя уже до самой смерти.