Хриплый репродуктор, висевший неподалеку на низком столбе, сладко пел "it's a wonderful, wonderful life", и, поддавшись этому наваждению, я вдруг остро почувствовал свою заброшенность и свое одиночество в этом глянцевом и равнодушном мире. Мучительная, почти невыносимая тоска по России внезапно охватила меня, так что какое-то время я думать не мог ни о чем, кроме наших заводских пустырей с их заунывными фабричными гудками, искореженными мостовыми и кирпичными стенами, по которым колючая проволока вьется так же непринужденно, как здесь цветущий плющ. Впоследствии, вернувшись домой, я тоже иногда слышал эту песенку, и каждый раз меня охватывала пронзительная ностальгия уже по Европе, по Западу, по сумрачной и туманной Голландии. Там, в древнем приморском городе, на самом краю вековечной земли наших снов, я впервые почувствовал, какой крепкой пуповиной мы привязаны к стране, которая, однажды вскормив нас, потом не отпускает от себя уже до самой смерти.
Декабрь 2000
ПАРИЖ
Меня всегда привлекали брошенные столицы, и чем грандиознее возвышались их империи, чем обширнее были подвластные им земли, чем неисчислимее казались населявшие их племена и народы, тем сильнее меня трогали печальные развалины, оставшиеся от этого навсегда отошедшего в прошлое величия. Невнятные следы, почти стертые временем, чудом сохранившиеся обломки цветущих городов, теперь засыпанные песком, будоражили мое воображение намного больше, чем сегодняшние мировые столицы, хищные, трезвые и будничные. Я знал, что со времен Гесиода каждая эпоха искренне и безмятежно считала себя наихудшей в истории человечества; но это не мешало мне отыскивать свой золотой век в толще истекших столетий, старательно и неотступно просеивая их, как песок, между пальцами.
Париж, еще вчера бывший гордой столицей Европы и мира, и так и не смирившийся с утратой своего положения, занимал совсем особое место в этом ряду городов, оставленных кипучей исторической жизнью. Нигде закат былого могущества не был преисполнен такого ностальгического очарования, как в Париже. Сам этот город, его бульвары и набережные, представлялся мне как бы всегда окутанным мягкими вечерними сумерками, со столиками на улицах, ароматом кофе и свежевыпеченного хлеба. Однако мне хотелось прочитать в нем не только этот волнующий эпилог, но и, осторожно сняв верхний слой сбывшейся действительности, попасть в тот мир, который влек меня с детства, когда я взахлеб читал о бурном прошлом этого города.
Когда я садился в поезд, направлявшийся в столицу Франции, у меня было ощущение, что я беру с полки увлекательную книгу, о которой я давно уже слышал, но все никак не мог встретить в библиотеках. Но просмаковать это предвкушение мне не удалось: как только я устроился в кресле и плоский североевропейский пейзаж, двинувшись назад с пугающей скоростью, слился за окном в одну серо-зеленую массу, я тут же провалился в мертвенный, тяжелый сон. Последнюю неделю мне удавалось поспать только в поездах; но если в России даже расстояния между Москвой и Петербургом было вполне достаточно для полноценного восстановления сил, в маленькой Европе одну столицу от другой отделяло всего несколько часов езды.
Поезд уже замедлял ход перед вокзалом, когда я смутно, сквозь сон, почувствовал, что мягкий подлокотник, на который опиралась моя одурманенная голова, шевельнулся. Приподнявшись, я некоторое время пытался удержать верхнюю часть тела в равновесии, ощущая при этом, однако, полную невозможность разлепить глаза. Открыв их все-таки, я увидел в соседнем кресле вполне симпатичную девушку, которая глядела на меня почему-то с изумлением.
- Bonjour, mademoiselle, - сказал я ей машинально.
- Bonjour, monsieur, - ответила она.
Порадовавшись этому нечаянному знакомству, я уже открыл было рот, чтобы продолжить наш учтивый разговор, как вдруг осекся, сообразив, что это на ее плече моя голова мирно покоилась по крайней мере последние полчаса. Из того, что я знал о парижских нравах, как будто вытекало, что это-то как раз и следовало счесть самым удачным началом для завязывания отношений, но моя скифская дикость не позволила мне воспользоваться моментом. Единственное, на что я решился, это задать вопрос, еще более глупый, чем то положение, в котором я оказался.
- Est-ce que c'est Paris? - спросил я, когда поезд уже стоял на перроне.
- Oui, sans doute, - сказала девушка с некоторым сарказмом в голосе и вышла из вагона.
Я сделал то же самое и через несколько минут уже забыл о неловком инциденте. Меня захлестывало одно из самых сильных ощущений, когда-либо испытанных в жизни. Оно нашло на меня внезапно, неожиданно для меня самого, как только я осознал, где я нахожусь. Я пробирался через парижские улицы и бульвары, без цели, без направления, забыв обо всем, останавливаясь в ошеломлении после каждого поворота, открывавшего все новые и новые городские дали. Мое сердце неистово колотилось, меня переполнял самый неистовый восторг, в ушах шумело, как после хорошей дозы шампанского. Я невольно сдерживал шаги; мне казалось, что волна ликования подхватит меня, и мое тело взмоет над тротуаром от любого неосторожного движения.
Очутившись через несколько часов на Елисейских полях, я почувствовал, что мое упоение, пройдя свою высшую точку, пошло на спад. Темнело; пора было подумать и о ночлеге. Денег у меня было немного, и я решил провести несколько ночей в палаточном городке, расположенном, как я знал, на берегу Сены, в Булонском лесу. Как только я покинул шумные центральные улицы и свернул в глухую чащу, я сразу же понял, что найти нужное мне место будет очень непросто. Булонский лес, в отличие от Елисейских полей, своему названию соответствовал; на ухоженный, освещенный и обитаемый парк, против моего ожидания, он не походил совершенно. Странно было из городской суеты сразу попасть на лоно природы, с кряжистыми, беспорядочно растущими деревьями, лугами, над которыми струился вечерний туман, и блестевшими в полумраке озерами. Какое-то время я блуждал в этих дебрях, в смутной надежде, что причудливо переплетающиеся дорожки выведут меня куда-нибудь поближе к цивилизации. Так и случилось: не прошло и получаса, как впереди блеснул широкий тракт, по которому стремительно неслись машины. Выйдя к нему, я увидел, что по его обочине с двух сторон рядами стоят темные фигуры, которые я поначалу принял за статуи. Вскоре, однако, выяснилось, что это были живые существа, причем одни только дамы, возраста преимущественно весьма почтенного. Одеты они были очень кокетливо, что уже могло навести меня на некоторые размышления, но где мне было разбираться в европейской социальной иерархии! Устремившись к этим таинственным особам, я стал расспрашивать их, как выйти к Сене. Не все из них вполне понимали меня; особые трудности в этом деле представляло произнесение слова "Seine" должным образом, то есть с глубоким носовым звуком. Дома, в процессе тренировки, я просто зажимал в таких случаях нос рукой, отчего мое французское произношение становилось почти идеальным. Здесь, к сожалению, прибегнуть к этому рецепту уже не было возможности. Разговоры и так получались слегка натянутыми, как ни старался я продемонстрировать всю отпущенную мне галантность и обходительность. Мои прелестные собеседницы почему-то всякий раз розовели, когда я обращался к ним "мадам", и, похоже, рады были поскорее от меня отделаться. Уже покинув их и направившись к кемпингу, я вдруг догадался, зачем они собрались ночью у дороги и каким ремеслом там промышляли. Тогда же я сообразил и то, что мне следовало именовать их "мадемуазель", как это принято в таких случаях; называя их "мадам", я как бы незаслуженно повышал их в чине. Мадам - это уже хозяйка, содержательница борделя, и обращаться так к "девушкам" любого возраста было то же самое, что говорить лейтенанту "господин полковник".
Обдумывая этот лингвистический казус, я вышел к палаточному городку, и вскоре устроился в нем на ночлег, заплатив за место на лужайке столько, что в другом, менее популярном городе, за эти деньги можно было разместиться в шикарном отеле. Уже засыпая, я неожиданно вспомнил, что двести лет назад, когда Петербург в очередной раз вознамерился стать столицей мира, именно здесь, в Булонском лесу, стояли наши войска; Париж тогда был дальней окраиной Российской Империи, как Кавказ, Финляндия или Калифорния. Ворочаясь в своей палатке, я вспоминал Пушкина, посетившего русский военный лагерь в Турции и даже принявшего участие в боевых действиях, думал о Батюшкове, бравшем Париж. Но историко-литературные ассоциации на этот раз занимали меня недолго; воображаемый гул сражений перешел в ритмичный, монотонный грохот, уводивший меня все дальше и дальше в беспамятство, пока глубокий и прочный сон не сковал мое сознание окончательно.
Наутро ярко светило солнце, и птицы щебетали в кустах вокруг меня. Выбравшись из палатки, я отправился в город в самом радужном расположении духа. Идти было неблизко, и по дороге я вспоминал Руссо, который, когда ему было шестнадцать лет, с таким же праздничным и беззаботным настроением шел из своей Швейцарии в Италию. Когда я увидел вдали светлые громады парижских зданий, сердце мое снова сделало перебой; но вчерашний восторг более не повторялся; я чувствовал только страстное нетерпение и желание поскорее погрузиться в огнедышащие недра величайшего европейского города. И этот город подхватил меня, закружив в мощном смерче своих домов и шпилей, газонов и набережных. Изнемогая от острого, тягучего наслаждения, я пил кофе на бульваре Капуцинов, сидя за плетеным столиком и украдкой разглядывая девушку напротив. Засмотревшись на нее, я даже забыл подсластить свой кофе и долго помешивал его серебряной ложечкой, держа нераспечатанную упаковку сахара в руке. Очнувшись от прямого, удивленного взгляда девушки, я зачем-то пробормотал французское извинение и уткнулся в свою чашку. Над прогретыми мостовыми тянуло дымом, как будто где-то далеко сжигали сухие листья, и, вдыхая этот запах, я чувствовал, что мое тело опять становится легким, воздушным, невесомым. Дрожь экзальтации охватывала меня исподволь, незаметно; мне хотелось сказать окружающим что-то приятное, сделать комплимент своей девушке, может быть, даже поцеловать ее. Сидя за одним столиком с этой юной парижанкой, среди ухоженных и благообразных французов, мирно и с явным удовольствием вкушающих свой поздний обед, я чувствовал себя небожителем на пиру.