— И спознали?
— Никак не спознал… Не разобрать евойной души… когда в ей зверь, когда человек… Видно, такого бог уродил…
— А тяжело было служить вестовым?
— Вовсе даже было легко, потому Сбойников дома совсем легким человеком был…
— Как легким?
— А так, вспылит ежели, обругает или вдарит в зубы, только и всего… А чтобы тиранить ни боже ни. Это только он на корабле да на службе, а так, значит, при ем служить — одно только удивленье… Быдто даже и не генерал-арестант… Но только с полюбовницей своей — опять зверь зверем был… Трудно, вашескобродие, и поверить, что он с ей раз сделал…
— Из-за чего?
— Из-за ревности, вашескобродие. Ревнивый он был страсть и любил эту самую Машку. А была она матросская вдова, такая ядреная, здоровая баба… Одно слово — козырь… И молодая, лет двадцати… Пошла она к Сбойникову в полюбовницы из-за денег… ну и попомнила… каковы денежки, да шелковые платья, да скусная пища…
— Что ж он сделал?
— А поймал он у нее как-то раз матросика своего же экипажа, да и велел ему эту Машку привязать косами к крюку на потолке… Матросик не осмелился перечить, со страху исполнил приказание; тогда Сбойников велел ему уйти и сам вышел, да еще и двери запер… На рассвете эту Машку замертво сняли… слышали, как она криком кричала… Сломали двери… Видят обходные — висит человек и еле дышит… Доложили по начальству… Однако дело замяли… Тут вскорости и войну объявили… Не до того было!..
Кириллыч примолк и закурил трубочку.
— Экая благодать! — промолвил он, наслаждаясь вечером. — И подумаешь, какие злодеи были… И сколько горя терпели от их…
— Что ж, жива осталась Маша?
— Отлежалась…
— А Сбойников жалел ее?
— Еще как!.. Вы вот дальше послушайте, вашескобродие, какой это был человек… Дайте только передохнуть. И то быдто в горле пересохло.
IV
Кириллыч выкурил трубку, откашлялся и совсем тихо, словно бы боясь нарушить торжественную тишину чудного вечера, проговорил:
— Да, вашескобродие… Совсем чудной был этот самый генерал-арестант. И в вестовые-то он брал не так, как другие…
— А как?
— Другие которые командиры брали себе вестовых из слабосильных или неисправных по флотской части матросов, а он таких не брал… «Не стоит, говорит, таких подлецов к лодырству приучать». И меня он взял, вы думаете, по какой причине, вашескобродие.
— По какой?
— За мою флотскую отчаянность, вашескобродие.
— Как так?
— А так оно и было. Я, вашескобродие, отчаянным фор-марсовым считался. На нок ходил, значит, штык-болт вязал. Сами изволите понимать, вашескобродие, что на штык-болте не всякому справиться. Бежишь, бывало, по рее вроде быдто оголтелой собаки, как скомандуют паруса крепить или рифы брать Долго ли при такой оголтелости сорваться.
— И срывались?
— А то как же! Срывались и насмерть расшибались о палубу, а то в море падали… Каждое лето такие дела случались у Сбойникова. Он ведь, анафема, за каждый секунд промедления порол. Так небось каждый марсовой изо всей силы рвался, в бешенство, можно сказать, входил… Не о том думал, что упадет, а как бы ему шкуру не спустил Сбойников. Всякий, значит, его опасался. Он неисправки никогда не прощал. Что другое — пьянство или какую шкоду на берегу простит, а неисправку по флотской части — ни боже ни! По самой этой причине и старались.
— Не все же такие были, как Сбойников.
— Кто говорит… Этот был по жестокости первым во флоте, недаром ему и прозвище дали генерал-арестанта, — но только, вашескобродие, на всех судах без порки да без бою не выучивали. Такое, значит, было положение до войны… Ну, а после, когда император узнал, как матросики Севастополь отстаивали, другое положение определил… Теперь, сказывают, на флоте такого боя нет… Правда это, вашескобродие?
— Правда, Кириллыч, — отвечал я.
— То-то один унтерцер мне в Севастополе сказывал, что нет, и легче, мол, служить. И корабли пошли другого фасона… Без мачт, а то и есть мачты, так только для виду: ни рей на их, ни парусов… Так всё паром ходят. Небось матросу теперь и упасть-то неоткудова… Ходи себе по палубе… Но только, вашескобродие, неказисты эти нонешние корабли… Видел я их в Севастополе…
— Не понравились?
— Вовсе дрянь против прежних! — промолвил Кириллыч тоном полнейшего презрения. — Положим, теперь на их опаски меньше, а я так полагаю, что без опаски какой и матрос!.. Теперь он вроде солдата, значит… только так, зря матросом называется… А в старину мы настоящие матросы были… Бывало, бежишь по рее и вовсе забываешь, что упасть можешь. Таким родом и я чуть не убился, вашескобродие…
— Как так?
— Сорвался я в горячности с нока, да на лету уцепился как-то за шкаторину и повис… Чувствую, нет силы моей держаться… Еще секунд, и упаду на палубу… Вижу свою смерть… Но только спасибо этому самому генерал-арестанту — не допустил.
— Как не допустил? — удивился я.
— А голосом, вашескобродие.
— Голосом? — переспросил я, недоумевая.
— То-то голосом. Увидал он меня в таком виде на шкаторине, да как крикнет, дьявол, со всей мочи с мостика: «Насмерть запорю, такой-сякой, ежели, говорит, упадешь. Держись!» И так я испугался этого крика, что зубами вцепился в шкаторину… держусь. А тем временем конец подали с реи… И меня подняли… Не подбодри он тогда меня страхом — не жить! — прибавил Кириллыч.
Кириллыч выдержал паузу и продолжал:
— Как просвистал боцман «с марсов долой!» — велел меня позвать. Прибежал. А он стоит на мостике, ноги расставил, сам сгорбимшись маленько, поглядел на меня своим пронзительным глазом и говорит: «Молодчина, Кириллов! Слушаешься своего командира, а то лежал бы ты, такой-сякой, с пробитой головой. Как это ты сорвался? По какой такой причине?» — «От горячности, вашескобродие», — докладываю. «А отчего, спрашивает, ты руки за пазуху спрятал?» — «Ногти, мол, сорваны и кровь, говорю, вашескобродие, каплет, так чтобы не загадить палубы!» — «С рассудком ты, матрос. Ну, ступай, говорит, в лазарет… там тебе пальцы починят, а за меня, говорит, пей десять ден по чарке!»
— И долго вы возились с пальцами, Кириллыч?
— Так, неделю, должно быть, не мог справлять должности, а там опять на марс. Однако недолго мне пришлось служить на марсе. Вскорости после того назначил он меня вестовым, а бывшего своего опять сделал марсовым, да и в тот же день приказал отодрать.
— За что?
— А на марс бежал сзади всех… Отстал… Известно, в вестовых очижалел… А мне говорит: «Отдохни, подлец, при мне. Очень уж ты, такой-сякой, отчаянный, говорит, матрос… Будешь, говорит, вестовым, да смотри — не воображай о себе, что ты капитанский вестовой»…
— За что ж он вас ругал?
— У его, вашескобродие, без того, чтоб не загнуть дурного слова, не было и разговора. Только меня он ругал не от сердца, а, значит, одобрительно… Так я у его два года в вестовых и прослужил… Сперва боялся, а после — нисколько… Непривередливый был и взыску строгого не было… И редко-редко когда в горячности искровянит, да и то, как отойдет, повинится… «Извини, говорит, братец. Я, говорит, не в своем праве бить человека на берегу. Жалуйся на меня, если забижен!» И, бывало, карбованец даст… А жил он на берегу просто… Квартира у нас была небольшая — две комнаты да кухня… Только и всего работы, что содержи ее в чистоте, подай ему утром самовар да почисти сапоги и платье… И еще жалованье платил от себя — три рубля в месяц, а обедать я в казармы ходил… Сам он редко дома сидел… Чай отопьет и ушел… Тоже на охоту часто ходил; бывало, осенью на несколько ден закатывался со своим «Шарманом» — пес легавый у его был… И горячий охотник был… Раз так и влепил заряд дроби в ногу своему приятелю, капитан-лейтенанту Кувшинникову. «Зачем, мол, не в очередь стрелял»… Много, бывало, дичи нанесет и сейчас пошлет меня разносить по знакомым. «Кланяйся, мол, и скажи, что от Сбойникова». А дома не обедал. Больше все в клубе или где у знакомых. Вернется, отдохнет час-другой, выпьет чаю, да и айда к своей душеньке.
— Это к той самой, с которой он потом так жестоко расправился?
— К той самой… И очень он к ей привержен был. Одаривал ее — страсть!
— Верно, хороша собой?
— То-то очень даже видна из себя… Такая чернобровая, глаз черный, лицо чистое-пречистое… одно слово, форменная бабенка, вашескобродие. Но только и шельмоватая же была! Этого самого Сбойникова долгое время обманывала — на стороне, значит, гуляла с кем ни попадется… И больше летом, когда он уходил в море. Не очень-то опасалась своего. Думала: обожает, так она в полной, значит, у его доверенности. И точно: сперва Сбойников не догадывался, что она без его погуливает, — верил, как она зубы ему заговаривала. Ну, а она оставила всякую опаску… Пошла вовсю… Жаль стало бабы, она хоть и гулящая, а добрая-предобрая, я вам скажу, и, бывало, скажешь ей: «Ой, милая, не очень-то форси… Остерегайся… Как-нибудь да пронюхает твои штуки генерал-арестант, небось не похвалит… От такого зверя всякой беды можно ждать»… А она куражится. «Я, говорит, не казенный человек, а вольная вдова и не обязана его бояться… Я, говорит, с эстим самым дьяволом связалась из антиреса и никакой приверженности к ему не имею. Начхать мне на его!» Так, глупая, и докуражилась!..