В четыре часа ни одной ниточки не оставалось на столе: все имущество, лежавшее в нем, разнесено было в восемь различных углов. Двенадцать лакеев раскладывали на этот стол скатерть, не совсем чистую и несколько дырявую; это мне показалось странным, но я узнал после, что столовое белье было все разделено и никакой общей, кроме этой, скатерти не оставалось. Как сию секунду вижу перед глазами лакея, захватившего несколько тарелок, споткнувшегося о порог буфета залы и уронившего две тарелки, которые разбились вдребезги с страшным шумом. Илья Петрович стоял в эту минуту возле меня и разговаривал со мною об устройстве риги. Рассердясь на неосторожность лакея, он перебил начатый им разговор, плюнул и сказал мне:
— Вот, братец, тебе и наследство: еще до раздела все перебьют, бестии! Что, у тебя где глаза-то, Васька? — закричал он, строго смотря на лакея.
— Во лбу, сударь, глаза… где же? — отвечал Васька. — Ведь я не ваш, а Петра Петровича. Еще от своего барина худого слова не слыхал, а вы… — И он продолжал ворчать, удаляясь в буфет.
— Будь он у меня в эскадроне, — говорил Илья Петрович, — Я бы его! показал бы ему Петра Петровича!.. Такая разнобоярщина, — в ус не дуют, грубияны!.. До обеда, я чай, не успеешь выкупаться, а жара, братец, такая, что черт знает, хоть целый день в воде сиди!
И точно, в тот год с июля месяца сделались необычайные жары, о чем сказано было, впрочем, и в «Брюсовом календаре». От продолжительной засухи все луга выгорели, так что, бывало, идешь по лугу, а нога скользит, как на паркете в комнатах нашего директора. Мух было столько, что боже упаси! от несносных мух мы не знали куда деться. Ничего нет неприятнее на свете этих насекомых. Часто думал я и теперь думаю, к чему служит существование таких гадин, как мухи, блохи и другие им подобные…
Едва сели мы за стол и только что я занес ко рту ложку супа, — глядь, а в супе барахтаются три мухи; едва Илья Петрович успел мне налить рюмку виссанта, вино цвета мутного и вкуса неприятного, — глядь, и в виссанте муха; но что было всего досаднее, я большой охотник до кваса, вот и налил я себе квасу, думая этим несколько освежиться от жара, — а вместе с квасом так и полились проклятые мухи.
Разговор за обедом касался большею частью предметов хозяйственных, толковали, однако, и о литературе немного. Я заговорил о «Благонамеренном». В то время еще Александр Ефимович Измайлов издавал «Благонамеренный» — журнал весьма хороший по-тогдашнему. (Нынче обо всем судят совершенно иначе и все старое почитают дурным.) Самое название журнала зарекомендовало публику в его пользу и ясно показывало намерение почтенного издателя. Во всех сочинениях прозаических или стихотворных, помещенных в «Благонамеренном», строго соблюдаема была моральная цель. Младшие писатели всегда имели глубокое почтение к старшим и без советов их и наставлений не печатали ни одного своего произведения. Горько каждому благомыслящему человеку, горько смотреть, что делается в наше время в литературе! мораль не уважают, и молодые писатели, пробующие еще только перо, с оскорбительными насмешками отзываются о почетных наших стихотворцах и прозаиках, тогда как достоинство их несомненно, ибо признано не только публикою, но и многими учеными обществами, в которых они состоят членами. Не стыжусь быть старовером и откровенно скажу, что новейшие стихотворения невозможно читать: в них нет никакой мысли и в выражении чувствований ни малейшей нежности, — все только одни картины, ни к чему не ведущие, из которых, как ни бейся, не извлечешь никакого поучения. Долго ли все это продолжится — не знаю; я не сочинитель, следовательно, в чужие дела вмешиваться не буду… Так я заговорил о «Благонамеренном» и к слову прочел оттуда стихи, всегда особенно нравившиеся мне, под заглавием: В альбом к запутанному в сети Амуру:
Под сению любви я проводил свой век,
Плененный красотой твоей, моя Пленира,
И дни мои Борей свирепый не пресек
Затем, что о тебе моя гремела лира.
И ныне вижу я, царица красоты,
Что сам Амур в тебя влюбился
И очутился
У ног твоих, неся в руке цветы!
Едва лишь на тебя малютка загляделся,
Своею сетью сам оделся
И уж с тех пор на миг тебя не покидал,
Твоим рабом божок крылатый стал,
Следя повсюду за тобою,
В деревне, в городе, — с колчаном и стрелою!
Чтец я был недурной, по уверению многих, и в этот раз во время декламации моей видел одобрение на многих лицах, особенно на лице той дамы, у которой были темно-карие глаза и чепец с розовыми лентами. Она с чувством ловила каждое слово стихотворения, и лицо ее с каждым стихом принимало более и более нежное выражение. По какому-то неясному движению сердца при стихе:
Твоим рабом божок крылатый стал — я обратился невольно к ней. Она закраснелась, потупила глаза в тарелку, поспешно взяла ножик и вилку и начала разрезать говядину под красным соусом.
— Какое милое эротическое стихотворение! — сказала она минуты через две, взглянув на меня с тою привлекательною застенчивостью, которая служит верным признаком хорошего воспитания.
Тонкое замечание дамы с темно-карими глазами заронилось мне в душу. «Каким изящным вкусом наделена она!» — подумал я.
После обеда я подошел к ней.
— Вы изволите быть охотницей до чтения? — спросил я ее.
— Это моя страсть, — отвечала она, — хозяйство и книги; я уж так была приучена с малолетства.
— Это похвально-с. («Она должна быть превосходной хозяйкой, это сейчас видно», — подумал я.) Ржаные хлеба что-то нынешний год совсем не удались, — произнес я после минуты молчания, — вот на яровые так нельзя пожаловаться.
— Уж ржаного хлеба нынче ни зерна не будет. Поверите ли, в Бакеевке, что мне теперь досталась, хоть шаром покати.
— Неужели Бакеевка вам досталась? — спросил я с радостным изумлением. — Моя Орловка только в четырех верстах от Бакеевки. Я должен благодарить судьбу за доставление мне такого соседства.
Она покраснела.
— Очень приятно, — сказала она, и каким голосом произнесено было «очень приятно»! — А вы на житье сюда или на время?
Зная, что по истечении отпуска я должен был отправиться в Петербург, я отвечал, сам не зная отчего, трепещущим голосом:
— Не знаю.
— После столичных увеселений и развлечений, — продолжала она, — наша деревенская жизнь покажется не такою деликатною. Это я знаю по собственному опыту, потому что прежде жила в столице. Провинция уж все провинция, как ни говорите.
— Деревня имеет свои приятности; воздух здесь совсем другой. Я так чувствую себя гораздо лучше на свежем воздухе, особенно когда можно отдохнуть после занятий по службе; к тому же уединение…
— В самом деле. Вы, верно, меланхолического расположения?
Меланхолического! это слово мне никогда не приходило в голову. Ведь именно я всегда был меланхолического расположения! Она угадала мой характер. Робость, которую я ощущал в присутствии женщины, в первый раз смешивалась во мне с какимто приятным ощущением, когда я был с нею: продолжить разговор я не мог, а мне хотелось постоять возле нее, послушать ее.
В эту минуту Илья Петрович ударил меня по плечу.
— Что, брат, уж ты познакомился с Марьей Дмитриевной? Вот счастливица-то у нас на разделе, стоит только задумать ей: хочу этого — и вернее смерти достанется это. Рекомендую вам его, Марья Дмитриевна. (Я поклонился и покраснел, она улыбнулась.) Ей-богу, славный малый, да и к тому же сосед вам. А скромник какой!
Бывало, я…
Есть люди, совершенно не умеющие вести себя при дамах и позволяющие себе говорить вещи, которые, по моему мнению, неприличны даже и в мужской компании.
Илья Петрович принадлежит к таким людям. Чтобы удержать в этот раз его нескромность, я кашлянул. Он заикнулся. К счастью, очень вовремя подошел к нему Христиан Францевич. Глаза доктора, по обыкновению, двигались из стороны в сторону, и правый глаз он прищуривал самым странным образом.
— А что, Илья Петрович, матрас в диванной на кушетке, обитый желтым ситцем, не нужен вам? Уступите-ка мне его без раздела, для тарантаса. Другие наследники все согласны. И Марья Дмитриевна, верно, согласится?
— С большим удовольствием, — отвечала она.
— Ну, уж я, черт возьми, не постою: уступать так уступать! — воскликнул Илья Петрович.
Доктор, кажется, был доволен.
Матвей Иванович подскользнул к нему. Он приветно погрозил ему пальцем.
— Умеете, Христиан Францевич, — заметил он, — и словцо ввернуть вовремя. Я так прошу-прошу Илью Петровича, чтобы согласился уступить мне кусок синей бомбы с цветами. Я, пожалуй, от денег не прочь, хоть сейчас выложу на стол. Оно не то чтобы какая-нибудь завидная материя, — старина, из моды вышла; дорогого купить не могу, а жене нужно гостинца купить. На что вам эта материя?