И над дверью большой образ Спаса, с горящей лампадой. Полное православие.
И лавка небольшая. Все дерево. По-русски. И покупатель — серьезный и озабоченный, — в благородном подъеме к труду и воздержанию.
Вечером пришли секунданты на дуэль.[22] Едва отделался.
В чистый понедельник[23] грибные и рыбные лавки первые в торговле, первые в смысле и даже в истории. Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского.[24]
(первый день Великого Поста).
* * *
25-летний юбилей Корецкого.[25] Приглашение. Не пошел. Справили. Отчет в „Нов. Вр.“.
Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?
Очевидно, гг. писатели идут „поздравлять“ всюду, где поставлена семга на стол.
Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо „всех свобод“ поставить густые ряды столов с „беломорскою семгою“. „Большинство голосов“ придет, придет „равное, тайное, всеобщее голосование“. Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после „благодарности“ требовать чего-нибудь. Так Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море.
„Дорого да сердито…“ Тут наоборот — „не дорого и не сердито“.
(март, 1912 г.)
* * *
Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: „Я люблю мужчин!“ — „Ну что же: ты — содомит“. И на этом можно закрыть книгу.
Она вся сплетена из volo и scio: его scio[26] — гениально, по крайней мере где касается обзора природы. Женским глазом он уловил тысячи дотоле незаметных подробностей; даже заметил, что „кормление ребенка возбуждает женщину“. (Отсюда, собственно, и происходит вечное „перекармливание“ кормилицами и матерями и последующее заболевание у младенцев желудка, с которым „нет справы“.)
— Фу, какая баба! — Точно ты сам кормил ребенка или хотел его выкормить!
„Женщина бесконечно благодарна мужчине за совокупление, и когда в нее втекает мужское семя, то это — кульминационная точка ее существования“. Это он не повторяет, а твердит в своей книге. Можно погрозить пальчиком: „Не выдавай тайны, баба! Скрой тщательнее свои грезы!!“ Он говорит о всех женщинах, как бы они были все его соперницами, — с этим же раздражением. Но женщины великодушнее. Имея каждая своего верного мужа, они нимало не претендуют на уличных самцов и оставляют на долю Вейнингера совершенно достаточно брюк.
Ревнование (мужчин) к женщинам заставило его ненавидеть „соперниц“. С тем вместе он полон глубочайшей нравственной тоски: и в ней раскрыл глубокую нравственность женщин, — которую в ревности отрицает. Он перешел в христианство: как и вообще женщины (св. Ольга,[27] св. Клотильда,[28] св. Берта[29]) первые приняли христианство. Напротив, евреев он ненавидит: и опять потому, что — суть его „соперницы“ (бабья натура евреев, — моя idee fixe).
* * *
Наш Иван Павлович — врожденный священник, но не посвящается. Много заботы. И пока остается учителем семинарии.
Он всегда немного дремлет. И если ему дать выдремать-ся — он становится веселее. А если разбудить, становится раздражен. Но не очень и не долго.
У него жена — через 8 лет брака — стала „в таком положении“. Он ужасно сконфузился и написал предупредительно всем знакомым, чтобы не приходили. „Жена несколько нездорова, а когда выздоровит — я извещу“.
Она умерла. Он написал в письме: „Царство ей небесное. Там ей лучше“.
Так кончаются наши „священные истории“. Очень коротко.
(за чаем вспомнил).
* * *
Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается.
(24марта, 1912 г., купив 3 места на Волковом).
* * *
У Нины Р-вой[30] (плем.) подруга: вся погружена в историю, космографию. Видна. Красива. Хороший рост. Я и спрашиваю:
— Что самое прекрасное в мужчине? Она вдохновенно подняла голову:
— Сила!
(на побывке в Москве).
* * *
Никогда, никогда не порадуется священник „плоду чрева“.
Никогда.
Никогда ex cathedra,[31] а разве приватно.
А между тем есть нумизмат Б. (он производит себя от Александра Бала,[32] царя Сирии), у которого я увидел бронзовую Faustina jun., с реверзом (изображение на обратной стороне монеты): женщина держит на руках двух младенцев, а у ног ее держатся за подол тоже два — побольше — ребенка. Надпись кругом:
FECUNDITAS AUGUSTAE, т. е.
ЧАДОРОДИЕ ЦАРИЦЫ.
Я был так поражен красотой этого смысла, что тотчас купил. „Торговая монета“, орудие обмена, в руках у всех, У торговок, проституток, мясников, франтов, в Тибуре[33] и на Капитолии:[34] и вдруг императрица Фаустина[35] (жена Марка Аврелия), такая видная, такая царственная (портрет на лицевой стороне монеты), точно вываливает беременный живот на руки „доброго народа Римского“, говоря:
„— Радуйтесь, я еще родила: теперь у меня — четверо“.
Все это я выразил вслух, и старик Б., хитрый и остроумный, тотчас крикнул жену свою: вышла пышная большая дама, лет на 20 моложе Б., и я стал ей показывать монету, кажется, забыв немножко, что она „дама“. Но она (гречанка, как и он) сейчас поняла и стала с сочувствием слушать, а когда я ее деликатно упрекнул, что „вот у нее небойсь — нет четверых“, — она с живостью ответила:
— Нет, ровно четверо: моряк, студент и дочь…
Но она моментально вышла и ввела дочь, такую же красавицу, как сама. Этой я ничего не сказал (барышня), и она скоро вышла.
Вхожу через два года, отдать Б. должишко (рублей 70) за монеты. Постарел старик, и жена чуть-чуть постарела. Говорю ей:
— Уговорите мужа, он совсем стар, упомянуть в духовном завещании, что он дарит мне тетрадрахму[36] Маронеи[37] с Дионисом, держащим два тирса (трости) и кисть винограда (руб. 25), и тетрадрахму Триполиса[38] (в Финикии, а Миронея — во Фракии) с головою Диоскуров[39] (около ста рублей).
Б. кричит:
— Ах, вы… Я — вас переживу.
— Куда, вы весь седой. Состояние у вас большое, и что вам две монеты, стоимостью в 125 р., детям же они, очевидно, не нужны, потому что это специальность. А что дочь?
— Вышла замуж!!
— Вышла замуж?!! Это добродетельно. И…
— И уже сын, — сказала счастливая бабушка.
Она была очень хороша. Пышна. И именно как Фаустина. Ни чуточки одряхления или старости, „склонения долу“; Б., хоть весь белый, жив и юрок, как сороконожка. Уверен, самое проницательное и „нужное“ лицо в своем министерстве.
Вот такого как бы „баюкания куретами младенца Диониса“[40] (миф, — есть на монетах), свободного, без сала, но с шутками и любящего, — нет, не было, не будет возле одежд с позументами, слишком официальных и торжественных, чтобы снизойти до пеленок, кровати и спальни.
Отсюда такое недоумение и взрыв ярости, когда я предложил на Религиозно-Философских собраниях,[41] чтобы новобрачным первое время после венчания предоставлено было оставаться там, где они и повенчались; потому что я читал у Андрея Печерского,[42] как в прекрасной церемонии постригаемая в монашество девушка проводит в моленной (церковь старообрядчес-кая) трое суток, и ей приносят туда еду и питье. „Что монахам, — то и семейным, равная честь и равный обряд“ — моя мысль. Это — о провождении в священном месте нескольких суток новобрачия, суток трех, суток семи, — я повторил потом (передавая о предложении в Рел. — Фил. собрании) и в „Нов. Вр.“. Уединение вместо молитвы, при мерцающих образах, немногих зажженных лампадах, без людей, без посторонних, без чужих глаз, без чужих ушей… какие все это может родить думы, впечатления! И как бы эти переживания протянулись длинной полосой тихого религиозного света в начинающуюся и уже начавшуюся супружескую жизнь, — начавшуюся именно здесь, в Доме молитвы. Здесь невольно приходили бы первые „предзнаменования“, — предметы, признаки, как у vates[43] древности. И кто еще так нуждается во всем этом, как не тревожно вступившие в самую важную и самую ценную, — самую сладкую, но и самую опасную, — связь. Антоний Храповицкий[44] все это представил совершенно не так, как мне представлялось в тот поистине час ясновидения, когда я сказал предложенное. Мне представлялась ночь и половина храма с открытым куполом, под звездами, среди которого подымаются небольшие деревца и цветы, посаженные в почву по дорожкам, откуда вынуты половицы пола и насыпана черная земля. Вот тут-то, среди цветов и дерев и под звездами, в природе и вместе с тем во храме, юные проводят неделю, две, три, четыре. Это — как бы летняя часть храма, в отличие от зимней, „теплой“ (у нас на севере). Конечно, все это преимущественно осуществимо на юге: но ведь во владениях России есть и юг. Что же еще? Они остаются здесь до ясно обозначившейся беременности. Здесь — и бассейн. Ведь в ветхозаветном храме был же бассейн для погружения священников и первосвященника, — „каменное море“, утвержденное на спинах двенадцати изваянных быков. Почему эту подробность ветхозаветного культа не внести в наши церкви, где есть же ветхозаветный „занавес“, где читаются „паремии“, т. е. извлечения из ветхозаветных книг. И вообще со Священным Писанием Ветхого Завета у нас не разорвано. Да и в Новом Завете… Разве мы не читаем там, разве на богослужении нашем не возглашается: „Говорю вам, что Царствие Божие подобно Чертогу Брачному…“[45] „Чертогу Брачному“!! — конечно, это не в смысле танцующей вечеринки гостей, которая не отличается от всяких других вечеринок и к браку никакого отношения не имеет, а в смысле — комнаты для двух новобрачных, в смысле их опочивальни. Ужели же то, с чем сравнена самая суть того, о чем учил Спаситель (Царствие Божие), — неужели это низко, грязно и недостойно того, чтобы мы часть церкви своей приспособили, — украсив деревьями, цветами и бассейном, — к этому образу в устах Спасителя?! Внести в нашу церковь Чертог брачный — и была моя мысль. Нет, верно указание Рцы, много раз им повторенное (а он ли не религиозен и не предан православию, взяв самый псевдоним свой от диаконского „рцы“, „рцем“), что „тесто еще не взошло[46] (евангельская притча) и закваска (дрожжи) не овладела всею мукою, всыпанною в сосуд“. Эта „мука, всыпанная в сосуд“, есть вся наша жизнь. Весь наш быт. Вот этим бытом еще не овладели вполне „дрожжи“, евангельская „закваска“, т. е. Слово Божие, целые Божий притчи, образы, сравнения!!! Позвольте, да в церкви Смоленского кладбища я, хороня старшую Надю,[47] видел комнату с вывеской над дверью: „Контора“; какового имени и какового смысла с утвердительным значением нигде нет в Евангелии. Позвольте, скажите вы, владыка Антоний, — почему же „Контора“ выше и священнее „Чертога брачного“, о котором, и не раз, Спаситель говорил любяще и уважительно. И если внесена сейчас „Контора“ в храмы, не обезобразив и не загрязнив их, то почему это храмы наши загрязнились бы через внесение в них нареченных с любовью Спасителем Чертогов брачных?! — конечно, не одного, а многих, потому что в течение 2–3 месяцев до беременности вот этой молодой, положим, Марии, повенчается еще много следующих Лиз и Екатерин. Подобное внесение просто лишь „непривычно“, мы не привыкли „видеть“. Но „мы не привыкли“ и „ересь“ это разница. При этом, разумеется, никаких актов (как предположил же еп. Антоний!!!) на виду не будет, так как после грехопадения всему этому указано быть в тайне и сокровении („кожаные препоясания“); и именно для воспоминания об этом потрясающем законе отдельные чертоги (в нишах стен? возле стен? позади хоров?) должны быть завешаны именно кожами, шкурами зверей, имея открытым лишь верх для соединения с воздухом храма. Как было не понять моей мысли: раз все здесь — религия, то, конечно, все должно быть деликатно и не оскорбительно для взора и для ума. Все — именно так, как и привыкли в супружестве: где чистейшие семьи и благороднейшие домы, напр., домы священников, не оскверняются сами и не оскорбляют ни взора, ни ума тем, что в них оплодотворяются и множатся, а при замужестве дочери („взяли зятя в семью“) оплодотворяются и множатся родители и дети. Почему же не к такой семье, почему именно к одинокой квартире ректора-архимандрита должен быть придвинут по образу, по типу и по духу наш православный храм, в котором молитвенников-семьянинов больше, нежели холостых или вдовствующих!!!???!