...Звездочки между четверостишиями...
Подобное же чувство, по-видимому, испытал в свое время и Маяковский, о котором я тоже собираюсь кое-что рассказать в этой книге. В своей биографии он пишет:
"...Вышло ходульно и ревплаксиво. Что-то вроде:
В золото, в пурпур леса одевались, солнце играло на главах церквей. Ждал я: но в месяцах дни потерялись, сотни томительных дней.
Исписал таким целую тетрадку"...
Никто мне ничего не смог сказать, и ничего я не слышал, кроме того, что - "вообразите себе, Валя пишет стихи, хотя, впрочем, в его возрасте все пишут".
В редакциях:
- Стихи? Отлично. Оставьте. Приходите через две недели. Рукописи не возвращаем.
Через две недели:
- Не пойдет.
- Почему?
- Потому что мы буквально завалены стихами, а мы их вообще-то не печатаем.
Или вдруг неожиданное счастье.
- Одно взяли.
- Какое?
- Я уже не помню. Там что-то про природу. Восемь строк. На подверстку.
И лишь один раз в редакции "Одесских новостей", заваленный узкими гранками, испятнанными черными оттисками пальцев, известный журналист Герцо-Виноградский, который под псевдонимом Лоэнгрин вел ежедневный фельетон, короткими, рублеными строчками, односложными абзацами, а-ля король фельетонистов великий Влас Дорошевич, человек с худым интеллигентным лицом и длинными усами Верхарна, мельком взглянув на меня сквозь все то же стальное чеховское пенсне, вдруг чем-то во мне заинтересовался - трудно сказать, чем именно, - может быть, просто по-человечески пожалел, потому что я так неестественно кашлял от смущения, имитируя "слабые легкие", так нервно ломал лаковый козырек своей гимназической фуражки, прожженный в нескольких местах увеличительным стеклом, так стеснялся своих вулканических, так называемых "возрастных" прыщей на худом, китайском подбородке... Он ласково отстранил доброй рукой мои свернутые в трубку стихи и сказал с простотой и откровенностью, потрясшей меня:
- Слушайте, ну, допустим, я попрошу вас зайти через неделю и потом скажу, что стихи не подходят потому, что мы вообще-то стихов не печатаем, хотя мы их изредка и печатаем, и потому, что стихи сырые, хотя они действительно, может быть, сырые. Но какое это имеет значение? Хотите знать святую правду? Вы принесли мне стихи, а я - вот даю вам честное слово порядочного человека - ну совершенно, абсолютно ничего не смыслю в стихах и поэтому ничего вам не могу посоветовать путного. И никто у нас в газете ровно ни черта в поэзии не понимает. Можете мне поверить. Только делают вид, что понимают. Так что я вам посоветую: дайте свои стихи прочесть настоящему писателю. Понимаете: настоящему.
Он подчеркнул это слово и уставился на меня добрыми склеротическими глазами.
- У нас в Одессе, - сказал он, - живет одни настоящий писатель. Юшкевича я не считаю. Александр Митрофанович Федоров. Вы, наверное, о нем слышали?
- Не слышал.
- Чехову нравилось его стихотворение: "Шарманка за окном на улице поет, мое окно открыто, вечереет". - Он снял пенсне и вытер платком слезы. - Вот видите. А еще хотите быть писателем. Надо знать! А.Федоров. О нем даже есть в энциклопедическом словаре.
Мне было ужасно неловко за свое невежество, и я виновато молчал, терзая в опущенных руках свою фуражку и выламывая веточки герба. Но тут меня осенило: А.Федоров! Не папа ли это реалиста Витьки Федорова, с которым мы одно время жили рядом в "Отраде" и даже немного дружили? Помнится, Витька хвастался, что у него батька писатель.
- Он не в "Отраде" живет? - спросил я.
- Жил в "Отраде", а теперь выстроил собственную дачу рядом с башней Ковалевского.
- Я товарищ его сына Витьки.
- Верно, у него есть сын Витя. Так вы, я вам серьезно советую, не откладывая и поезжайте. Он хороший поэт, ученик Майкова, - прибавил он таинственным шепотом. - Он может дать вам ряд полезных советов. Это единственное разумное, что вы можете сделать. У вас что - легкие не в порядке?
- В порядке. Это я так. У вас здесь в редакции очень жарко.
- С богом.
* * *
Так как на даче не было ни души, я беспрепятственно прошел через все комнаты и остановился в дверях кабинета, где за письменным столом сидел, как я сразу понял, сам А.М.Федоров на фоне громадного, во всю стену, венецианского окна с дорогими шпингалетами, на треть занятого морем, большефонтанским берегом и маяком, а на две трети движущимся громадным облачным небом ранней весны - еще холодной и хмурой, со штормами и неправдоподобно крупными почками конского каштана, как бы густо обмазанными столярным клеем.
А.М.Федоров задумчиво, с паузами, заносил что-то в объемистую записную книжку. Наверное, пишет стихи, подумал я и вступил в комнату, с ужасом слыша скрип своих новых ботинок.
- Здравствуйте, - сказал я, прокашлявшись.
Он нервно вздрогнул всем телом и вскинул свою небольшую красивую голову с точеным, слегка горбатым носом и совсем маленькой серебристой бородкой: настоящий европейский писатель, красавец, человек из какого-то другого, высшего мира; с такими людьми я еще никогда не встречался, сразу видно: утонченный, изысканно-простой, до кончиков ногтей интеллигентный, о чем свидетельствовали домашний батистовый галстук бантом, вельветовая рабочая куртка, янтарный мундштук, придавая ему нечто в высшей степени художественное.
- Здравствуйте, - еще раз сказал я, шаркая ногой.
Он схватился кончиками пальцев за седеющие виски. В его глазах мелькнуло безумие.
- Ах, как вы меня испугали! Нельзя же так. Я думал бог знает что... Пожар... Что вам угодно?
- Я товарищ Вити.
- Витя в училище, - с недоумением сказал он. - А почему вы не в гимназии? Или, может быть, с Витей что-нибудь случилось? - закричал он, вскакивая. - Ради бога, говорите, что с ним случилось!
- Ничего не случилось.
- Он жив?
- Наверное. А чего?
- Это я вас должен спросить: а чего? И почему вы не в гимназии?
- Так.
- Странно.
- Я не к Витьке пришел, а к вам.
- Ко мне? - удивился Федоров.
Но прежде чем я успел вытащить из кармана шинели свои рукописи, он все понял и заметался, как подстреленный.
- Стихи? Нет, нет! Только, умоляю вас, не теперь. Вы же видите - я занят. В эти часы я никого не принимаю. Как вы сюда попали?
Он отпрянул от меня и смотрел с ужасом на мои рукописи, которые я уже начал торопливо перелистывать. Мы были во всем доме одни. Его положение было безвыходным.
- Лида! - крикнул он слабым голосом, но, вспомнив, что жена уехала в город за покупками, махнул рукой и сдался.
Обливаясь потом и все время кашляя, я прочитал ему свои стихи. Он сделал томным, красивым голосом избалованного женщинами известного писателя несколько вялых замечании, а потом разошелся, и, когда я спрятал свою рукопись, он, несколько юмористически сверкнув глазами, погладив кисточку своей серебряной бородки, сказал сладостно-кондитерским голосом:
- Ну уж, так и быть. Теперь моя очередь. Держитесь, Валя. Сейчас я вас убью. - С этими словами он вынул из письменного стола толстую сафьяновую тетрадь и один за другим стал с упоением читать сонеты, написанные, как он объяснил, вчера во время бессонницы в один присест, залпом: - "Седые пейсы. Острый взгляд. Шейлок. Неровными зубами, торопливо он развязал заветный узелок. Таилось в нем сокровище на диво: жемчужина Персидского залива. Из мрака он на свет ее извлек и сам, гордясь, любуется ревниво..." - и так далее и шикарный конец: "...она живет и дышит, и - о, боже! - я слышу вздох: зачем меня хавас достал со дна для этих жадных глаз!"
Разумеется, я был убит наповал. Вот это настоящий поэт! И с этого дня стал страшным почитателем и учеником Федорова, который вскоре привык ко мне и не без томности говорил знакомым:
- Это Валя. Молодой поэт. Мой талантливый ученик. Мы читаем друг другу стихи.
Эта идиллия продолжалась довольно долго, но закончилась как-то вдруг, когда в один прекрасный день расчувствовавшийся Федоров томно сказал:
- Ах, Валя... Все это, откровенно говоря, вздор. Хотя мой учитель Майков и считал меня самым талантливым своим учеником и предсказывал мне блестящую будущность, - при этом Федоров посмотрел на фотографию старика с черно-серебряной бородой, в строгих железных очках - поэта Майкова - с автографом, - но, по совести, какие мы с вами поэты? Бунин - вот кто настоящий поэт. Вы читали Бунина?
- Нет.
- Вы не знаете стихов Бунина? - ужаснулся Федоров. - И ничего о нем не слышали?
- Смутно, - соврал я. - В каком-то журнале. Длинно и скучно. Даже, кажется, без рифм. Впрочем, кажется, это был не Бунин.
Федоров с молчаливым укором посмотрел на меня, подошел к громадному, во всю стену, книжному шкафу, вытянул с полки книгу и стал ее перелистывать.
Мелькнула дарственная надпись с большой - прописной клинописной буквой "Б".
- "Все море - как жемчужное зерцало, - читал Федоров, держа в руках открытую книгу, но не глядя в нее; читал своим красивым, несколько актерским тенорком, дрожащим от неподдельного восхищения. - Сирень с отливом млечно-золотым. И как тепло перед закатом стало, и как душист над саклей тонкий дым! Вон чайка села в бухточке скалистой... - Тут Федоров, повернув свою небольшую скульптурную голову, посмотрел в окно, в черноморскую даль, слегка прищурившись, с таким вниманием, словно и впрямь видел Кавказское побережье с саклей, эту самую скалистую бухточку и чайку, сидевшую в ней. Вон чайка села в бухточке скалистой, как поплавок... Взлетает иногда - и видно, как струею серебристой сбегает с лапок розовых вода".