- Да я и есть жена Виктора!
- Какого Виктора? - спросил я. Кажется, у меня был очень спокойный, замороженный до бесчувствия голос.
- Вы что - спите?! крикнула она.
Вы понимаете, что я вам сказала? Господи, вы понимаете, что в нашей жизни произошло?! Мы были у вас в прошлом году, вспомните, на дне рождения!
- Я ничего не помню, - сказал я.
- Мы пришли с Тарусевичами!
- Я ничего не помню, - тихо повторил я. Видишь ли, мужик, кто там куда пришел с Тарусевичами, зачем и когда - вся эта галиматья меня уже не интересовала. Главное заключалось в том, что у меня отняли сына.
- Что вы молчите?! - кричала она. - Алло! Вам что - плохо? Вы слышите меня? Я жена Виктора. Он позавчера бросил меня, ушел, сказал, что любит вашу жену. Мы должны это пресечь, слышите?! Сделайте что-нибудь, вы же мужчина! Она всхлипнула и добавила тише: - Только не бейте ее, а то молоко пропадет.
Проклятая бабья солидарность, подумал я тогда, даже в такой ситуации.
Чего она добивалась, на что рассчитывала эта женщина, когда, сидя на руинах собственной семьи, громила чужую? Впрочем, что может рассчитать обезумевшая от горя женщина...
Я опустил трубку, но весь день чудилось, что подними я ее - и забьется, заколотится внутри надрывный плач. Я собрал чемоданчик. При моей профессии, мужик, и с моей башкой я мог устроиться где угодно и мог ехать куда угодно, лучше - подальше. И мог с чистой совестью открывать, как говорится, новую страницу своей жизни. Я и собирался это сделать.
Мне было сорок лет, и я кое-что умел в своем деле и был одинок и свободен, одинок и свободен. А ведь это немало, правда? И не стоит очень вдаваться в мои чувства, сказал бы я ему. Ей-богу, не стоит очень носиться с моими тогдашними переживаниями. Подумаешь - кто-то кого-то предал, вернее, предавал, расчетливо и долго. В жизни ведь и не такое случается, верно, мужик, жизнь - штука страшная.
Оставалось только забрать из роддома ее и этого ребенка. Ведь она была совсем одна в Москве, а рыскать по городу в поисках пресловутого Виктора с тем, чтобы он принимал свое хозяйство... Нет уж, увольте... Мне не было дела до этого Виктора. Все-таки к тому времени мы прожили с твоей матерью почти девять лет, а это - как ты говоришь? - вот-вот: не кот начихал... Отделаться запиской на столе? С детства привык выяснять отношения лицом к лицу. Да и странно было бы уехать не объяснившись. Впрочем, особенно-то разбираться в этой истории я не собирался; где там они встречались, сколько и когда - а катились бы они к такой-то матери.
Но вот один вопрос я бы ей задал. Наверное, трудно, спросил бы я, носить под сердцем ребенка от одного мужика, а обнимать другого. Наверное, трудно, спросил бы я, говорить при этом нежно: "Наш маленький!" Наверное, трудно, очень трудно улыбаться, когда мужчина, бережно притрагивается к большому, драгоценному для него животу, чтобы почувствовать толчки чужого ребенка?.. А, ладно!..
Словом, в положенный день я сложил в пакет необходимые для младенца вещички, все честь по чести, и пошел в роддом. Между прочим, даже с цветами. Уж что-что, думал я, а цветы она заслужила, все-таки настрадалась, человека родила, моего - не моего, какая разница, боль одна. Сидел я в этом зальце, куда по одной выводили рожениц с кружевными свертками нежных тонов, мусолил букет гвоздик и ждал, когда выведут ее.
Устал я от всего страшно, от черной пустоты, которую, словно дупло в дереве, выжгла во мне горечь. Сидел и равнодушно прислушивался к писку новорожденных в комнате за дверью, где их одевали. Что было мне до этого писка, когда моего сына не существовало на свете!
Наконец вывели ее. И такая она оказалась измученная, желто-восковая, тощая, как говорится, краше в гроб кладут, что сердце мое вдруг сжалось. Бог ее знает - о чем она передумала там, в палате, глядя на своего ребенка. Тоже ведь, поди, нелегко - одно дело носить его, неизвестного, а другое дело - в лицо заглянуть: вот он, лежит в пеленках, дышит, сосет. Человек. Рано или поздно о чем-нибудь да спросит.
Такая у меня, должно быть, физиономия была, что всю дорогу в такси твоя мать спрашивала тревожно: "Что с тобой? Что-то случилось?"
А как увидела в прихожей мой чемоданчик, все поняла: сжалась, голову в плечи втянула, маленькая и сутулая.
Я положил сверток в кроватку, ребенок завозился и чихнул два раза очень забавно, как взрослый... Безбровый и насупленный, словно рассерженный. А носа и вовсе нет - две дырочки.
- Важный, - сказал я, рассматривая его. - Директор. Наверное, на Виктора похож?
- Клянусь тебе!! - выкрикнула она жалко и пронзительно. - Клянусь тебе, это сплетни! Это ложь! Он твой, клянусь тебе!
И по тому, мужик, как она извивалась, как она кричала - задушенно, словно птица, которой мальчишки сворачивают голову, - я убедился окончательно, что все - правда. И еще она подалась всем своим тощим телом к кроватке - закрыть, защитить от меня своего птенца, будто я мог причинить ему какой-то вред.
И так мне жалко их стало - и ее, и этого чужого малыша. Ведь они были одни, вдвоем, на всем свете. Беспомощные, они принадлежали друг другу, как косточка принадлежит сливе, и в этом заключалась мощная правда жизни, а все остальное, и мои паршивые переживания в том числе, было ерундой.
И объясняться мне тогда расхотелось, и вопросы свои задавать. Такой у нее вид был замученный и худоба страшная - кого казнить, с кем счеты сводить? Что там творилось в ее душе, в ее совести, что она сожрала себя всего за неделю? Бог знает...
А потом ребенок заплакал и долго истошно верещал, потом надо было кормить его, потом он обмочил и испачкал подряд неимоверное количество пеленок, и их надо было сразу застирать и одновременно выгладить с двух сторон те, которые уже высохли, и - пошла крутиться карусель, какая бывает в доме с недельным младенцем, непрерывно орущим к тому же.
Я понял, что должен остаться дня на два, помочь ей освоиться, - она совсем растерялась, через час уже валилась с ног и даже раз пять принималась беспомощно рыдать, когда ребенок заходился в истошном крике.
А к вечеру выяснилось, что у нее высокая температура и боли в груди. К ночи она стала молоть галиматью и тоненько плакать.
Я вызвал "скорую". Толстая сердобольная докторша осмотрела ее и велела собираться в больницу. Твоя мать металась, хватала докторшу за полы халата, умоляла оставить ее, а та уговаривала:
- Ну что вы, милая, не убивайтесь так, ведь на отца оставляете, не на чужого дядю.
И когда твою мать под руки выводили к машине, она обернулась и посмотрела на меня таким затравленным взглядом, что я, мужик, задвинул свой чемоданчик ногой под стул, и она это видела.
Да, мужик, сказал бы я ему, вот так мы остались с тобою один на один, когда тебе исполнилась неделя.
Уже через час ты отчаянно орал, требуя материнскую грудь. Я распеленал тебя. Ты поджимал к животу красные скрюченные ножки, беспорядочно вздрагивал кулачками и верещал от голода. Что я мог сделать в двенадцатом часу ночи?! Магазины со спасительными молочными смесями для младенцев открывались в восемь, с голоду к этому времени ты бы, конечно, не умер, но душу из меня своим отчаянным криком к утру вытряс бы.
Я ходил по комнате, равномерно потряхивал тебя и едва не выл от сознания своей бесполезности.
И вот тут засветилось окно в доме напротив. Теперь я уже знал, что женщина зажигает свет не когда придется, а для двенадцатичасового кормления. Для меня же в ту кромешную ночь этот притушенный свет настольной лампы показался грянувшим с небес солнечным сиянием.
Я решился. Положил тебя, орущего, в кроватку, сбежал вниз, пересек темный двор и, взлетев на третий этаж, нажал на кнопку звонка.
- Кто там? - спросил за дверью заспанный женский голос.
- Откройте, умоляю, немного молока! - бестолково выкрикнул я, пытаясь унять шумное дыхание.
Она сразу открыла. До сих пор не могу понять - как не побоялась одинокая женщина открыть ночью дверь на маловразумительные вопли чужого мужика. Но она открыла. И спросила с готовностью:
- Что случилось?
Она так и стояла, какой я привык видеть ее в окне, - в ночной сорочке, растрепанная, не слишком уже молодая, с хронической усталостью на лице...
- Что у вас стряслось?
- Мальчик... - сказал я с дурацкой дрожью в голосе, ежесекундно помня, что ты лежишь там один, крошечный, орущий, ни в чем не виноватый червячок. Мальчик... всего неделя... мать в больнице... безвыходное... умоляю вас...
- Тащите его сюда, - спокойно проговорила она, - у меня молока немного, но вашей пигалице хватит.
Я вернулся, схватил тебя, багрового от крика, завернул в одеяло, пересек темный двор и взбежал на третий этаж.
Женщина уже стояла в дверях, в той же сорочке, даже халата не набросила. Взяла тебя и сказала:
- Ишь ты, колокольчик. Погремушка. Весь подъезд перебудил, - она села на кровать и, нисколько не смущаясь присутствием незнакомого мужчины, достала из глубокого выреза рубашки грудь, перевитую голубыми венами.