женщины надорвался где-то посередине его имени.
Она смотрела на сына, который стоял в дверном проёме, и старалась его рассмотреть, изучить, но ничего не выходило. Зрение давно стало таким плохим, что даже очки не выручали.
Она вытерла мокрые руки о халат и почти произнесла «Подойди, я хочу тебя обнять», а потом вспомнила, что он это не любит. Она вообще уже очень давно не знала, что он любит.
– Ты должна была меня выслушать, – холодно бросил он и ушёл.
Наира попыталась ухватиться взглядом за его широкую спину, обтянутую подростковым свитером в клеточку, но глаза снова её подвели. Снова и снова.
Женщина повернулась к окну позади и тихо постучала, чтобы человек, который всё это время курил на балконе, её заметил.
– Ушёл, – через плечо бросил седой мужчина, выглянув во двор. – Смотрит на меня из окна своей тарахтелки, ждёт чего-то. Чего хотел?
Наира закрыла за мужем балконную дверь и снова вернулась к раковине.
– Хотел поговорить.
– Опять?
– Опять, – женщина провела губкой по тарелке, стараясь унять дрожь в голосе. – А я не могу. До сих пор.
– Ну и не надо, значит. Что за дело – говорить об этом.
Наира почти произнесла «Я бы хотела», а потом вспомнила, что он это не любит, и промолчала.
Вода стекала в слив раковины, и женщина вспомнила, как сын рассказывал ей, что в Америке вода закручивается в противоположную сторону. А если бы река была в Америке, вдруг Сара бы не утонула?
– Никому? – за окном быстро темнело, и Карина подумала, как бы успеть на автобус до города, если такси снова откажется сюда приезжать.
– Никому, кто хотел бы послушать.
Умение слушать досталось Карине от отца, и стало тем наследством, которое он оставил ей, когда ушёл. Говорят, что это не понимание чего-либо уходит, а уходит непонимание. Так и было у Карины: она родилась, чтобы избавляться и избавлять от непонимания.
Она понимала детей, которые задирали её в школе, понимала маму, которая уставала до крика, понимала тех, кто искал в ней только недостатки и злость. Она для всего находила верные слова, всех могла оправдать и простить. Кроме себя, потому что любовь к себе не досталась ей в наследство, а доставалась осознанным трудом с того самого дня и по настоящий.
– Ты хотела бы послушать?
Лука прекрасно знал, что это нечестно. Сидеть напротив и почти выпрашивать быть выслушанным, но на четвёртом десятке ему было уже не до стыда.
– Да, конечно, – она опять посмотрела в маленькое окошко фургона и только сейчас заметила, что на самом деле уже давно не торопится на автобус.
На поле опускалась ночь, и Карина вспомнила ту ночь. Тогда над деревней разносился громкий мужской плач, а сегодня от деревни почти ничего не осталось, кроме, наверное, тех самых слёз. Они звучали, они будут звучать.
– Я не плакал, – тихо начал Лука. – Мне было 11. Я понял, что случилось что-то страшное, когда дед не пришёл домой ночевать. Он сидел на дороге и плакал. Всю ночь. Я не спал, смотрел в окно, слушал и так хотел подойти и спросить, что с ним, но боялся. Сейчас я надеюсь, что в ту ночь дед выплакал все слёзы за себя и за меня тоже. Родители уходили и возвращались. Я ухаживал за животными и всегда держал суп горячим на плите, чтобы отцу с матерью было что поесть. Они почти со мной не разговаривали. Скупое «привет», «пока». Теперь я понимаю, что они, скорее всего, знали, что дед мне всё объяснит. Так и было. Это ведь он рассказал, что Сару нашли вниз по течению. У него тряслись руки, и пламя в растопленной печи дрожало позади его сутулой спины. Он не переставал дрожать до самой своей смерти. Ты удивлена, – Лука посмотрел на девушку и ухмыльнулся. – А во мне это не вызвало никаких чувств, кроме чувства несправедливости. Почему кто-то уходит в 110, а кто-то – в 6?
Карина кивнула.
– Потом были похороны, холодная земля в кулаке, глухой удар. Я больше не видел её после того утра, когда она убежала на реку. Это мама с отцом прощались с ней в соседней комнате несколько дней, а я боялся туда заходить, боялся, что заплачу и больше не остановлюсь. Я не плакал, когда плакали все, даже те, кто не знал её по-настоящему. Даже сейчас, – он вскинул голову, и его волосы упали на плечи, – слёз нет, потому что мужчины не плачут.
– Все имеют право на слёзы.
– Даже когда я себя заставляю, я не могу заплакать. Все эти годы я приезжаю сюда, чтобы отпустить боль, но ничего не получается. Психотерапевт посоветовал мне найти «гавань в душе», куда я могу прятаться от этой боли, какое-нибудь тёплое воспоминание. А всё тёплое в моей жизни закончилось вместе с Сарой. Она была моей гаванью. И я никак не заставлю себя заплакать, чтобы её отпустить. У тебя ведь получилось?
Карина подняла на Луку глаза, в которых стояли слёзы, и прикусила губу. Он смотрел на неё с таким явным обвинением, что ей резко захотелось уйти, чтобы больше никогда не видеть в этих янтарный глазах унизительный вопрос «Да как ты могла?».
– С того дня я плачу по любому поводу, – Карина видела, что он принял вызов, и не верил ей. – Я каждый день её вспоминаю. Не знаю, специально ли или нарочно, но я воссоздаю ту боль и потерю, чтобы почувствовать, что я живая, что я умею любить, дружить, ценить, потому что именно она меня этому научила. Она и её уход.
– Во всём ищешь хорошее? – буркнул Лука.
– Спустя 20 лет, да. Пора.
– Но её это не вернёт.
– Её и это не вернёт, – Карина положила руку на стену фургона, и тут же поняла, что сказала что-то ужасное.
Лука замер. Он почти не дышал, и лишь пальцы, которыми он обхватил кружку, побелели от напряжения.
– Все мне это говорят, – отчеканил он.
– Извини. Я понимаю, что ты чувствуешь…
– Все говорят, что это её не вернёт.
– Я лишь хочу, чтобы тебе стало легче, чтобы…
– Я и не хочу её возвращать, потому что знаю, что это невозможно! – он поднялся и подошёл к двери фургона. – Уходи!
В фургон проник свежий воздух, пропитанный осенними запахами, нетронутой травой, мокрым камнем.
Карина медленно поднялась.
– Я лишь хочу дать ей понять, что я про неё не забыл, хочу думать про неё и думать, пока боль не покинет меня, ведь всё когда-нибудь заканчивается. Хочу