наступишь на пескаря. И он с такой яростью рвется из-под стопы, что потом всю жизнь помнишь об этом и думаешь: «Каков!» И кто его знает, не подумаешь ли в самом конце: «А ведь тот пескарь – я!»
Каждая секунда, на которую нечаянно наступил, оставляет точно такую же память. А не наступил – и вспомнить нечего.
***
Скамья под черным небом детства. Звезды, луна, листва. Огоньки папирос, шаги, свежий ветерок с реки. Мгновение ощущается как бы охватывающим годы и десятилетия во все стороны, и в ту, куда идешь ты, и совсем в другие. Счастье – знать, что потом – безмерно.
***
Лет в шесть, может, в семь, я задал матери странный вопрос (по-настоящему он меня никогда не волновал): как делать карьеру. Мама ответила:
– Ступай за город, сынок. Когда закончится асфальт и пойдет свалка, а затем болота, тропинка поведет тебя по унылой местности в гору, все выше и выше. И когда ты окажешься на высоте, с которой будет страшно глянуть вниз, тебе то и дело придется с этой тропинки сталкивать всех, кто идет тебе навстречу или обгоняет тебя. Не сбросишь ты, сбросят тебя. Вот это и есть карьера.
***
В детстве меня поразил батюшка, бесстрастно отпевавший кого-то из своих близких. Будто он отпевал не своего родственника, и даже не человека, а некий неодушевленный предмет. Впрочем, так оно и было. Он на много лет внес сумятицу в мое сердце.
***
Помню площадку, закрытую дверь. Верхняя треть двери из непрозрачного стекла. За дверью Евдокия Анисимовна, первая моя учительница, пишет на доске тему первой моей контрольной. Какой предмет, какой класс – не помню, как не помню лиц, слов. Мы все притихшие, взволнованные грядущим испытанием, такие маленькие. А потом она растворяет дверь, запускает всех. Сама торжественно-грустная. Помню силуэты и атмосферу, а еще голубовато-желтый свет. Это свет памяти, или тогда, действительно, на площадке был голубой свет, а в двери желтый? Или он лился из зимних окон? Это был, кажется, второй этаж. Большие-большие окна, выходящие на восток. А жизнь наша тем временем стремительно неслась на запад, обгоняя солнце, обгоняя наши мысли.
***
Бывают минуты, часы, даже дни, когда ощущаешь себя дрожащим, льющимся нескончаемым звуком скрипки, от которого безумно устал, но без которого не сможешь больше жить.
***
Иногда во сне приснится какая-нибудь чушь, и потом весь день не можешь вспомнить, какая. Уснешь – а она снова приснится. И еще один день пропадет непонятно на что. А люди смотрят со стороны и думают: чем-то высоким занят человек.
***
Вспоминая, словно идешь босиком вдоль Волги по раскаленному песку, в котором битое стекло.
В институте я бредил наукой и с юношеским максимализмом разделил все профессии, имеющие отношение к науке, на две категории – для «белой» и для «черной» кости. Белой была теория, сфера духа и неба, а черной – практика, сфера жизнеустройства и земли. Среди этих профессий не оказалось почти ничего, что потом пришлось в жизни испробовать. Это испробованное третье вовсе не было серым или пегим, и уж никак не бесцветным, и оно в моей классификации по-прежнему имело белый и черный цвет, но уже по другой причине: то, что приносило людям несомненную пользу, было белым, а что вред – черным. Скажем, презираемым, черным, и тогда и сегодня для меня были торговля и гешефт. Тут ничего не поделаешь, я принадлежу не себе, а как собака – определенной породе, и для меня ничего в жизни не меняется, я гляжу на жизнь все теми же собачьими глазами, и люблю или ненавижу в ней все тем же собачьим сердцем.
Не изменилось, например, и мое отношение ко всему, что имеет отношение к слову «публичный». Я считал всегда, что быть публичным – не только недостойно, но и противно моему естеству. Это по моей классификации из разряда «черного», того, что на продажу. Вышел на трибуну и демонстрируешь свои прелести, как красотка не первой свежести. Встанешь перед чужими людьми, поднимешь глаза, оторвешься от мыслей, и зал из теплого, наполненного шумом и любопытными взглядами, тут же становится холодным и тихим, как глыба льда. Начинаешь говорить, а слова тоже холодные, и в груди холод. И это не от комплексов, а от понимания того, что ты для зрителей жалок и смешон, будь ты хоть Чарли Чаплин, хоть Черчилль. А потом одна досада – зачем вылез, зачем говорил? Удивительно, как много людей живет, скованных всю жизнь этим льдом!
Много чего изменилось в мире внешнем, но совсем не жаль, что моя порода стала невостребованной и перешла в разряд дворняжек, досадно лишь, что собачьи свадьбы водят теперь даже не таксы и спаниели, а карликовые пинчеры, тойтерьеры и родные сердцу чи-хуа-хуа.
Странно, можно достичь чего-либо, только превозмогая себя. Стоит поплыть по течению, чувствуя при этом гармонию с миром, – это путь никуда.
***
На первой еще несовершенной клавиатуре моего компьютера почему-то первой стерлась буква я – а ведь я о себе пишу редко, почти никогда. Стыдно о себе писать, разве что с иронией или издевкой. Хотя для каждого человека его «я» – наверное, единственный, кого не хватает вокруг. Я проявляется в каждом слове, где есть эта буква, как, например, в названии реки Яя. Она течет где-то в Кузнецком Алатау и несет не просто свои воды, а и неуемную человеческую гордыню.
Буква стерлась скорей всего потому, что все мои персонажи говорят о себе. О ком же еще им говорить, если они крутятся вокруг собственной оси – эгоизма, славной головоногой буквы я?
***
Странного в моей жизни, кроме нее самой, ничего не было. Удивительным образом я ее никогда не ощущал. Не чувствовал, не понимал, не мог составить о ней никакого мнения. Оглядываясь назад, отчетливо вижу себя и жизнь, как два разных и не пересекающихся друг с другом пути. Не знаю, как другие люди воспринимают свою жизнь, может, они и вовсе не думают о ней, а я не могу взять в толк: как она, достаточно долгая, наполненная разными событиями умудрилась пройти мимо меня? Или это я проскочил, не заметив ее? Но – как? Ведь я каждый день жил в ней? Множество сверстников заняли «свои» места в жизни – это вполне закономерный результат их устремлений, завоеваний, суеты, подлости, удачи. А я свое никак не чувствую