– Тут, Денис Петрович, рядком сидит!
– Так, так… тут сидит… Ну, и Господь с ним, пусть сидит… Это хорошо, что отрок к нам подсел… Хороший знак, добрый! Это значит, что души наши не затемнились еще… А вот ежели дитя али животная бежит от человека, тогда – каюк… Беззвездная, значит, душа у того несчастного!
От этих слов дедушка Гуляй веселым стал и хотел обнять меня, ио вместо этого дальше от меня отстранился и руками замахал.
– Близко не сиди с нами, сынок! Блошками тебя наградим. Хоть и веселые эти блошки, но зело ехидные!
– У нас тоже блохи водятся. – похвастал я.
Так состоялось наше знакомство.
В одно из воскресений я встретил на паперти одного лишь Гуляя. Хозяина с ним не было. Я спросил его:
– А где же Денис Петрович?
– На одре болезни. Отцветает мой хозяин, к земле клонится. На родину просится!
– На какую родину? В Москву?
– Нет, – вздохом ответил дедушка, – в пренебесное отечество, на пажити Господни!
Вспомнились мне смиренные руки его и почему-то пыльные, разношенные сапоги его, и стало жалко бывшего миллионера. Слова матери вспомнились: «Кто болящего навестит, тому Матерь Божья улыбнется!»
– Можно его навестить? – спросил я Гуляя.
Незнамо отчего, на глазах дедушки затеплились слезы, заулыбался он от неведомой радости разными светами, как драгоценный камень.
– Спаси тя Христос! Возрадованная душа у тебя… Навести его, сынок, обрадуй! Ты ведь вроде пасхального канона для него будешь! Очень ему нагрустно! Смертный час к нему приближается!
Я дождался, пока Гуляй собрал от богомольцев монетки, и мы пошли. Жили они на окраине города около мусорных ям, в драном заплатанном доме, около которого никогда не высыхала грязь и всегда бродили свиньи.
Жилище помещалось на верхнем чердачном этаже. Оно было темным, затхлым, с одним окном, выходящим на широкую толевую крышу. На пороге Гуляй сказал:
– Господь милости послал!
Денис Петрович лежал на деревянной койке. Он долго держал мою руку в своей.
– Сколь велико милосердие Божие! – говорил он, – молился я ночью и спрашивал Господа: прощены ли беззакония мои? Знать, прощены, если Он отрока ко мне послал! Гуляй! Слышишь ли ты, Гуляй! – пробовал он крикнуть. – Это ведь Господь… знак Его… Не пропащие мы с тобою, дедушка Гуляй, коли детская душа к нам потянулась! Что же ты молчишь, Гуляй?
– Я плачу!
– Не плачь! Сходил бы лучше в лавочку и принес бы отроку гостинцев, да за кипятком в чайную сбегал бы… За все тридцать лет шатания нашего первый гость у нас!.. Да ка-а-кой еще! Ненарадованный!
Мне было неловко от их восхищения. Я смотрел «в землю» и теребил поясок от рубашки. Дедушка Гуляй сбегал за гостинцами и кипятком. Стол придвинули к постели болящего. Мне дали жестяную кружку с чаем и наложили стог леденцов и пряников. Я все время молчал, и дедушка Гуляй почему-то решил, что скучно мне. Он стал развлекать меня; строил скоморошьи рожи, подражал паровозу, лаял по-собачьи, пел частушки. Одна из них мне запомнилась:
Потеряла я колечко,
Потеряла я любовь,
Как поэтому колечку,
Буду плакать день и ночь.
Пропел даже целую былину про Соловья Будимировича, и надолго остался в памяти былинный «зачин»:
Высота ли – высота поднебесная!
Глубота – глубота океан-море!
Широко раздолье – по всей земле!
Глубоки-темны омуты днепровские!
Пел и лицом играл так, что видел я, как выбегали-выгребали тридцать кораблей, и как хорошо корабли изукрашены, хорошо корабли изнаряжены, и как на беседочке сидельной сидит купав молодец, молодой Соловей, сын Будимирович, со своей государыней Ульяной Васильевной…
Когда нечего было рассказывать и петь, то дедушка Гуляй вынул из-под койки зеленый солдатский сундучок, многообещающе подмигнул мне гулевым глазом и поднял крышку. Внутренняя сторона ее была заклеена ярмарочной картиной: «Эй, ямщик Гаврилка, где моя бутылка». На ней изображен усатый барин в кибитке, а на облучке пьяный Гаврилка, правящий тройкой коней, пышущих огнем и дымом.
В сундуке много было всяких вещей. Дедушка показал мне двадцатипятирублевую бумажку с обожженными краями.
– Это они, – кивнул на мертвенно лежащего Дениса Петровича, – сигару когда-то прикуривали… А это мои манжетки и манишка… Будучи главным приказчиком, я носил их… Щеголем был!.. Пачка счетов хозяина моего… Гляди, какие большие тыщи сжигал он в «Яре» и «Славянском базаре»… А это вот визитная карточка: «Коммерции советник Денис Петрович Овсянников»… Гляди, с золотыми обрезами!.. – Долго смотрел на эту карточку и сказал: – Время пролетело, слава прожита! – что-то еще хотел он показать, но на него прикрикнул Денис Петрович.
– Опять за свою переборку? Закрой сундук, старый дурак! Никакого вскреса от тебя не вижу. Днем и ночью только и ворошишь свое барахло.
– Эх, хозяин, хозяин, – жалостливо прошептал дедушка Гуляй, – вся Москва наша в этом сундучке… Вспомнить хочется…
Гуляй поднялся с пола, утер рукавом слезу, подбоченился, щелкнул пальцами, по-молодецки ухнул и неожиданно пустился в пляс, запев песню с деревенским завизгом:
Ох, пойду я да в зеленый тот лесок,
Вырву, выломлю кленовый там листок,
Напишу я на нем грамотку,
Пошлю ее к отцу старому.
И вдруг в середину песни ворвался такой страшный взрыд, которого я никогда еще не слышал:
– Помираю!
На койке метался Денис Петрович. Дедушка Гуляй почему-то не бросился к нему на помощь, а продолжал стоять в позе плясуна, только рот его раскрылся и красное лицо словно инеем покрылось…
– Священника… – подземным, уходящим в глубину голосом охнул Денис Петрович, разрывая руками рубашку на груди, – показался медный крестьянский крест.
Дедушка Гуляй упал на пол. Он ползком задвигался к постели умирающего. Я побежал за священником. Когда мы пришли, то бывший московский миллионер уже отходил, не дождавшись причастия. Дедушка Гуляй вынимал из сундука смертную одежду.
Священник запел канон «на исход души»: «Яко по суху пешешествовав Израиль по бездне стопами…» Читались смертные слова: «нощь смертная мя постиже неготоваго…»
Я смотрел на глиняную кружку, из которой Денис Петрович прихлебывал чай.
Священник сложил крестом руки умирающего и перекрестил его. По завечеревшей крыше ходили воробьи. Один из них заглянул в окно и чирикнул.
… Похоронили Дениса Петровича на кладбище бедняков и бездомников, под еловым крестом. Руками дедушки Гуляя была прибита к кресту оправленная в стекло визитная карточка с золотым обрезом: «Коммерции советник Денис Петрович Овсянников».
Большой двор густо и цепко прорастал крапивой и чертополохом. От каменного двухэтажного дома, сложенного из серого и угрюмого плитняка, на двор всегда падала тяжелая и сырая тень. Солнце сюда не заглядывало. В этом доме чаще всего умирали от чахотки. Дом был переполнен детьми, но их почти не слышно. У большинства из них кривые ноги, бледные лица, не улыбающийся голос. Здесь жили беднейшие ремесленники и спившиеся люди.
Дом принадлежал богатейшему человеку в городе, Максиму Ивановичу Каменеву, и славился на всю округу чудачеством хозяина. От своих жильцов он никогда не требовал квартирной платы, но зато должны они были подчиняться причудам его и называть «вашим степенством». Любимая причуда Максима Ивановича во время его загулов была такая: придет на свой двор, встанет посредине крепким дубом, сложит руки рупором и рявкает соборным колоколом:
– Эй! Голытьба! Господа на босу ногу! Пожалуйте на расправу! Суд идет!
Из всех квартир выбегают сапожники, трубочисты, слесаря, портные, коновалы, тряпишники, скорняки, маляры и спившийся адвокат Голубев. Все они окружают хозяина горячим и душным кольцом.
Максим Иванович окинет их свирепым взглядом и густо спросит:
– Все налицо? Вста-а-ть смирно! На первый-второй расчитайсь!
– Первый, второй, первый, второй! – защелкают жильцы, стараясь держаться по-солдатски.
– А почему я не вижу живейного Ишашку Жукова и профессора кислых щей Сеньку Ларионова? – спрашивает он про извозчика и повара из трактира «Плевна». – Начальства не признавать? Хозяина? Максима Ивановича Каменева?
Вопрос этот повторяется часто, и на него всегда отвечает коновал Федор:
– Так что, ваше степенство, означенные вышепоименованные лица по долгу своих служебных обязательств находятся извне дома!
– Хватит! Без тебя знаем. А ты, Федька, – погрозил коновалу крутым пальцем, – не имеешь права так красно говорить. Образованнее меня хочешь быть, садовая твоя башка? Мо-о-лчать!
Максим Иванович отходит на три шага назад, выпячивает грудь, как генерал на параде, и орет на весь широкий двор:
– Смм-и-и-рр-но! Слушать мою команду!
Насладившись покорством своих людей, он грузно садится на бревна.
– Скорняк Иван Дылда, – выкликает он, – Подойди!